И человек рассмеется, потому что это сон, а во сне можно смеяться, улыбаться, ничего не боясь и ласкать кого тебе вздумается, и ум скажет на ухо, что у любви нет пола – и ты кивнешь ему.
«И рядом с ней нет вожделения, – добавит он, – а есть только ласка».
И ты согласишься, а светлячок за грудиной уже вовсю потрудился, обходя свой невеликий алтарь; и ласка, что досталась тебе, уже разливается неразумными кругами по коже, которая сравнима с водной гладью, и по ней бегут молодцы-водомерки, словно спортсмены на коньках, а под лезвием у них вспыхивают миры, города и страны, в которых встает солнце.
Пусть нашему герою приснится любовь.
А лучше соитие, и об этом сне он никому не расскажет.
Пусть все происходит без слов.
Вернее, слова пусть будут, но что-то или кто-то, нисходящий к человеческой слабости, к словобоязни, сразу же изымет их из его памяти, оставив только самое приятное – обласканность и утоленность, в которых можно купаться так же, как и в любимом взоре. И пусть по его телу пройдет судорога, а лучше – волна.
Она возникнет от тончайших волосков китайских кисточек, которые сопровождают те слова, так ласкающие его.
Они имеют отношение к сиянию глаз, к тому особому состоянию жидкости, омывающей зрачок, – они заставляют сразу же позабыть все сказанное.
А потом забывается и тот взор, потому что не до того, потому что тебя захлестывает от малейшего прикосновения этих волосков к коже, и все тонет в волнах неизъяснимого томления, что охватывает тебя со всех сторон, то усиливаясь, то слабея.
Может быть, было бы жаль забывать те слова и те взоры, если бы не некая волшебная сила, которая дарит уверенность в том, что как только ослабеет волна нежности, опять вернутся забытые, но незабвенные слова, и они прозвучат, как только что произнесенные.
* * *
Пусть ему приснится, что кто-то – возможно, Петр, – он приникнет к нему, прижмется к его груди и защитит его от кошмаров, пожаров, утоплений, землетрясений, убережет от всех мыслимых утрат.
И сделавшись маленьким-маленьким, став всецело слухом, под бой молоточка о наковаленку, он украдкой попытается отыскать в нем то самое место, кочующее от паха до средостения, откуда идет вся эта удивительная теплота, которой так много – открой только шлюзы, и ее не сдержать.
И тоже почувствовав это тепло (свое, не свое, уже совсем не важно), Петр своими губами подхватит его встревоженный росток, который из-за поднявшейся температуры и сам, подрастая, уже отыскивал себе прибежище, тыкался во все, прижимался, хотел, чтоб его взяли-укачали-убаюкали.
И вот, склонившись, прижавшись, Петр трудится над ним, – ему виден его покачивающийся затылок и две смешные мальчишеские макушки, вокруг которых коротко остриженные волосы расходятся по спирали, как и те самые волны нежности, разбегающиеся от его ласки.
И все это так подлинно, что он и свое тело ощущает как реальность, его можно даже пощупать, и он щупает – и все существует, – все здесь, все рядом.
Вот и качающаяся, кланяющаяся голова Петра, ее можно погладить – и он ее погладил – можно осторожно повернуть голову и заглянуть Петру в глаза, но этого делать почему-то не хочется, он не знает почему, – но лучше отговориться тем, что некогда, – да, вот именно некогда, не до того, – что-то сделалось со временем, с его ощущением – его будто бы не стало, но вот оно вновь появилось и принялось уменьшаться, истекать, и это испугало бы, если б он вдруг не подумал, что все это сон, подумал и сразу забыл.
А тот вымахавший недотепа, поглощенный Петром, захваченный им в глубокий плен – как полюбившаяся игрушка, предназначенная в первую очередь для пробы на вкус, – давно отправленный в жаркое, влажное путешествие, умудрился с дороги послать во все концы весточки, что истомившуюся плотину ожидает прорыв, и он, услыхав этот сигнал, ощутил, что вот сейчас он не сдержится, вот сейчас, вот…
И плотину прорвало, жаркие потоки захлестнули изголодавшихся и прошли через сердце.
И он вдруг увидел себя, увидел то, что на самом деле уже он, а не Петр, убаюкивает того сорванца, помогая ему истекать, ослабевать, укрывая, согревая, приговаривая: «Тише, тише, спи, все хорошо…»
1993, 2005