Прямо среди толпы он наспех, как муж, целует ее в щеку и суетится с носильщиком — совсем не к месту, у нее только маленький чемоданчик пансионерки. Скорее всего, он ищет какой-то предлог, не зная, что сказать ей.
Когда они вошли в отель, в холле повисло напряжение и повеяло холодом. Вчера с первой же минуты его сразу невзлюбили здесь уже за одно то, что он сказал: «Можно ли снять у вас апартамент?»
Соланж склонилась над опросным листком. «Как она мила, когда лжет!» — подумал он, зная, что сейчас она пишет: «Соланж Косталь». Лицо у нее было прекрасно и серьезно. Администратор внимательно смотрел на ее перо. Портье и грум о чем-то шепотом переговаривались.
— Вы лжете, как ангел! — прошептал он в восхищении, когда они поднимались наверх. — Я боялся, что вы не сумеете сделать это, ведь неумение врать — настоящая болезнь.
— Я могу обманывать тех, кто мне безразличен, но не того, кого люблю.
— И я тоже, хотя способен обмануть, если люблю только наполовину.
Мадемуазель Дандилло ни единой секунды не подозревала, что Косталь пригласил ее из «любезности», иначе говоря, просто пожалел. Она думала: «Так, значит, нужно было всего десять дней, чтобы я понадобилась ему! Какое еще нужно доказательство моей необходимости?» Какие еще сомнения после этого в исходе их спора? Она решила, что само Провидение устроило бегство Косталя. Это поразило даже мадам Дандилло. После некоторых колебаний она согласилась отпустить Соланж и подумала: «Две недели он будет жить с ней за границей. До сих пор я могла притворяться, что ничего не знаю о их отношениях. Но теперь это невозможно. Неужели у него хватит наглости сбежать еще раз? Это будет просто оскорблением».
Мадам Дандилло и Соланж обе считали, что теперь самый неподходящий момент для разговоров о женитьбе. После тех двух писем и отъезда Косталя Соланж должна похоронить эту мечту и ехать в Геную лишь для того, чтобы разделить с ним «страницу счастья», прежде чем по истечении траура предаться на милость других претендентов. Мадам Дандилло придумала даже лучше: используя их, возбудить ревность Косталя.
Два года назад Соланж отказала одному молодому инженеру-путейцу, Жану Томази. Но мадам Дандилло, передавая ему отказ, мудро заметила, что «будущее не потеряно», дочь ее еще очень молода и, «быть может, позднее…» Вот уже два года настойчивый инженер являлся к ней с визитами, и дверь для него оставалась приоткрытой. Мадам Дандилло предложила дочери сказать Косталю, что, раз уж все надежды на замужество с ним потеряны, ее мать намерена возобновить отношения с Томази, и ей теперь не остается ничего другого, как принять его предложение.
Сначала Соланж противилась. Когда восемь дней назад она сказала, что не может обманывать любимого человека, это было совершенно искренне. Уставившись неподвижным взглядом на ковер, она повторяла: «Нет, я не могу врать ему».
— Но, маленькая, это совсем не вранье. Ты знаешь, Томази является ко мне каждый год, всегда в октябре. И через месяц придет опять. Разве ты соврешь, если скажешь Косталю: «Этот человек постоянно приходит к матери».
— Конечно, я могу сказать так, но совсем не то, что я соглашусь выйти за него, этого никогда не будет. Я отказала, когда мое сердце было свободно, так теперь и подавно. Или Косталь, или никто.
— Ты можешь сказать: «Раз уж я должна отказаться от вас, тогда поймите, что эти две недели в Генуе — эпилог нашей связи. Мама считает, что после всего единственный выход для меня — как можно скорее выйти замуж и самое лучшее — этой же зимой». Разве это ложь? Кто тебе сказал, что, если Косталь будет и дальше затягивать, я поступлю как-то по-другому?
— Посмотрим, — ответила Соланж. Она стала прокручивать это в своей голове, и там от слов матери осталось совсем не мало.
В отеле «Генуя» их апартамент состоял из двух просторных комнат, разделенных двумя ванными и прихожей. Косталь думал, что, когда Соланж примет душ, они отправятся на прогулку, и воображал, что, подышав итальянским воздухом, она сделается аппетитнее, и поэтому ласки можно вполне отложить до вечера. Но к немалому его удивлению он увидел ее после омовения совершенно голой под чем-то насквозь прозрачным В самом центре тела через белую ткань темнело пятно, похожее на пену под тонким слоем воды. Угадать все последующее совсем не трудно.
Тристан и Изольда оставались на постели «в объятиях, уста к устам, столько же, сколько продолжалась месса». Косталь и Соланж легли в половине четвертого, а встали в девять.
Он вытащил ее из колодца страданий, чтобы она жила рядом с ним, а не на какие-то случайные часы; быть вместе с ним наедине, в тесной близости, посреди незнакомой толпы. Он велел ей записаться в отеле под его именем, и она написала эти слова, звеневшие в ее душе: Соланж Косталь. Теперь для всех она была уже «мадам». Здесь, в этом как бы свадебном путешествии, в классической стране медового месяца и цветущих апельсинов. Никогда еще с самого начала их знакомства Соланж не верила так в осуществление своих надежд, она погрузилась в абсолютное спокойствие. Ее любовь, которая только и ждала того, чтобы выйти на волю, стремительно понеслась по этому длинному свободному пути, подобно спортивным саням, несущимся со старта по ледяному желобу.
Косталь никогда не видел ее такой, как в это утро. Ее невероятная нежность и непередаваемое лицо счастливой женщины, излучающее блаженство от самых корней распущенных волос, ставших как бы отдельным слоем между их телами, из которого он черпал полными ладонями. А третьим был плюшевый кролик на подушке возле головы Соланж; совсем облезлый и засаленный, одно ухо, свисающее на нос, и пуговица от ботинка вместо глаза. Косталь часто целовал его, и все три их рта сливались. Косталь все время брал кролика для их игр, и как-то раз тот уже совсем захватил его воображение, вытеснив саму Соланж. Испугавшись вдруг этого, он спрятал игрушку на стул под пижаму. И только тогда рассудок возвратился к нему.
Каждые три минуты Соланж откидывалась, чтобы заглянуть ему в глаза, потом целовала и гладила лицо, осыпая поцелуями, от которых он отстранялся, словно теснимый к канатам боксер. И ее долгие руки, которые все время лежали на нем в самых неожиданных местах, на плечах и бедрах, подобно тем античным скульптурам, на которых еще сохраняются мраморные руки других, исчезнувших статуй. Она прятала свою голову у него под мышкой, как кошечка, с этой свой манерой резко вздрагивать и прижиматься к нему. Обладая Соланж во второй раз, он увидел ее какое-то растерянное лицо, и, когда спросил: «Вы чувствуете хоть что-нибудь у себя там, в куколке?», она ответила: «Мне это уже не так безразлично, как вначале». Косталю, понимавшему, что требовать здесь от нее многою нельзя, ее слова показались почти страстными, и он вспыхнул в третий раз.
Поднявшись, и чувствуя голос он сказал: «А теперь встаем и быстро завтракать!», — она с тихим вздохом ответила: «Я так вас люблю!», как бы подразумевая, что лучше пролежала бы с ним до самого вечера. От зубок его пастушки у Косталя на губе была кровь, лицо помято и припухло после поцелуев, он чувствовал легкое головокружение. Перепутав двери, Косталь вошел в ванну Соланж и, увидев на валявшемся полотенце следы ее ног, с грустью подумал, что, перецеловывая все части ее тела, он так и не добрался до ступней.
Между Косталем и животными всегда перетекали невидимые флюиды. В двенадцать лет он видел в своем воображении, как прямо на него идет медведь. Но он улыбнулся ему, и медведь понял его: «Я понимаю тебя». (Быть может, уже тогда в этом «я вполне понимаю тебя» было предчувствие какого-то аномального знания.) И медведь не тронул его. Они даже стали приятелями и помогали друг другу. Заметим попутно, что этот ребенок презирал «Книгу джунглей». Страстные натуры не переносят никаких других мнений во всем, что близко их сердцу. Маленький Косталь ничуть не сомневался, что мир зверей наглухо закрыт для Киплинга. Мальчика раздражало его поверхностное понимание животных и их отношений с Маугли.
Сцену встречи с медведем Косталь запомнил надолго. И когда уже в тридцать четыре года ему случалось встретить среди леса бродячую собаку устрашающей наружности, то никогда и в голову не приходило схватить камень или осенить ее крестным знамением — ведь звери ненавидят Иисуса Христа, — чтобы она с воем побежала прочь. Он только говорил себе: «Если она пробежит, не глядя, и я не буду глядеть на нее, а если посмотрит, я тоже посмотрю. Она не укусит». Это была чисто мистическая уверенность, Косталь именно так и понимал ее — как полнейший абсурд. Перед устрашающего вида псами он испытывал тройное удовольствие: 1) абсурда; 2) уверенности не только в собаке (любовь), но и от собственной силы (гордость); 3) наконец, риска (ведь он хорошо понимал, что все-таки рискует, доверяясь своей улыбке).