Я больше не могла. У меня случались разные периоды. Однажды, в самом разгаре зимы, я была на таком пределе, что даже попросила совета у Поля Очаковски. Описала ему свое состояние. Мне не пришлось слишком много объяснять, он и так все быстро понял. С его точки зрения, я стала жертвой — после выхода «Покинуть город» — коллективной мести прессы, которая продемонстрировала беспрецедентную ярость, и поэтому, считал он, я должна терпеливо выстраивать оборону заново: я повержена и не могу подняться в одну минуту — ничего удивительного. Он полагал, что книги, которые я написала — «Инцест» и «Покинуть город», — заставили меня исчерпать все мои глубинные, потаенные ресурсы и последовавшее за этим изнеможение, особенно в сочетании с разразившейся коллективной местью, могло продолжаться долго, бог знает насколько долго. Он привел мне в пример Луи-Рене Дефоре,[38] который после смерти дочери не мог писать в течение десяти лет, упомянул Эмманюэля Каррера,[39] который, перед тем как написать «Изверга», катался у себя дома по полу от боли, страдая из-за того, что ничего не получается. Я ответила, что сейчас как раз в таком состоянии. Именно в таком. К тому же умер мой отец, и полностью поменялась ситуация, и город, и эмоциональная ситуация, в общем, всё. Он считал, что существует единственное решение: я должна запретить себе включать компьютер, заставлять себя не писать, сдерживаться, вынудить себя остановиться и считать это — запрещение, прекращение, остановку — работой, если нужно. Он сказал: посмотрим, сколько вы продержитесь, может, не больше двух недель, возможно, это будет ужасно. Но, мне кажется, это единственное, что вы можете сделать. Он рассказал о Роже Лапорте.[40] Я не могла поговорить даже с собственным издателем, мы оба, конечно, страдали из-за провала последней книги, и в глубине души я, наверное, обижалась на его отсутствие в тот день, у Ардиссона. Я испытывала потребность затаиться на какое-то время. У меня было три-четыре отличных дня, я не писала и смотрела на компьютер с презрением, он был выключен. Поль сказал: у вас сейчас не та сила и ярость, не нужно вам сражаться с романом, вы всегда будете писать с яростью, но та, что одолевает вас сейчас, не годится, вам нужно подождать, пока восстановится плодородный слой, безжалостно искалеченный вашими врагами. Никто не знает, сколько времени понадобится для этого, возможно, очень много. Что же касается человека, который с вами живет, он прочел вашу книгу и знает, что главное для вас — писать и что ему не удастся защищать свою личную жизнь до бесконечности. В эти три-четыре дня я вставала, шла на кухню, готовила для всех завтрак, они уходили, я занималась какой-то ерундой и получала от этого удовольствие, делала что-то по дому. Распорядок дня. Я встаю. Притворяюсь, будто и не думаю садиться писать. Завтракаю, готовлю завтрак для Леоноры — восемь утра, она уходит в школу — половина девятого. Пьер уходит на работу — восемь сорок пять или девять часов. Остаюсь одна. Какое-то время я придерживалась стратегии, заключавшейся в том, чтобы не писать, даже не пытаться, то есть все усилия прилагались к тому, чтобы удержать себя. Я придумывала себе занятия на кухне. Посудомоечная машина сломалась, и я сама мыла посуду. Ту, что осталась с вечера, и утреннюю, вытирала ее, ставила на место. Убирала со стола, протирала плитку. Потом уходила из кухни, говоря себе: сегодня все хорошо, сегодня будет удачный день, я чувствую, что совсем не хочу писать, день пройдет замечательно, может, я даже выйду из дома, может, даже погуляю, или отправлюсь за покупками, или так просто поброжу. Принимала душ. Одевалась, к тому времени удавалось дотянуть до десяти или одиннадцати часов. Садилась почитать. Как вдруг в голову приходила какая-нибудь идея, или фраза, пока я шла из одной комнаты в другую. Если попробовать, думала я, ничего не случится. Включала компьютер. Записывала то, что пришло в голову, и ничего не выходило. И тогда оказывалось, что все, слишком поздно, я уже попалась, с этого момента так оно и будет тянуться весь день. Кончено, полный провал. Через какое-то время, выполняя данное себе обещание, я выключала компьютер. Возвращалась к чтению или собиралась выйти на улицу. Но нет, теперь уже весь день так и пройдет — с осознанием провальности стратегии, в которую я ввязалась. Квартира постепенно превращалась в могилу. Я по-прежнему не могла заставить себя сделать некоторые вещи, например подписать акт о разделе наследства моего отца, со всеми его несправедливостями; я смотрела на компьютер свысока и садилась читать. Мой отец за свою жизнь заработал огромное состояние, к тому же многие поколения его семьи принадлежали к буржуазии, — а я должна была унаследовать всего сто тысяч франков. Так продолжалось примерно три дня. После чего я снова стала садиться за компьютер, но все, что я делала, по-прежнему оставалось неинтересным, совсем никаким. Я переживала длительный период бессилия. Однажды я обедала с Элен в кафе «Флор», туда вошел Марк Вейцман,[41] подсел к нам за столик, спросил, что у меня нового и, в частности, работаю ли я сейчас. В Париже этот вопрос задают часто. Потому что все они пишут, все они работают, — люди из той среды, в которой я вращаюсь. Я сказала ему, что уничтожаю все написанное. Он не мог понять: я говорила с удивившей его резкостью. Обсуждая это, я неожиданно завелась. Что шло сильно вразрез с привычным тоном беседы. Он сказал: тебе просто нужно найти интересующий тебя сюжет и взяться за него. Но я ему тут же, не задумываясь, ответила, что меня ничего не интересует, в том-то и проблема. Я сажусь за компьютер каждый день, могу написать за утро десять страниц, а назавтра это меня больше не интересует, — вот что страшно. Это просто беда, худшие моменты писательского труда, самая скверная из всех стадий. Ты стараешься что-то найти, но в шахте нет больше золота, вот что ты ощущаешь, и это ужасно — месяцами жить в такой шахте. Он явно испытывал замешательство — как можно ничем не интересоваться, — похоже, это было выше его понимания.
Случалось, дойдя до предела, я звонила Пьеру, чтобы под этим предлогом встать из-за стола. Однажды я ему сказала: что ты хочешь, все нормально, у меня ведь больше ничего не происходит. При этом я прекрасно понимала, что бью по больному месту. Тем не менее он сохранил полное спокойствие и возразил: но у тебя происходит нечто, у тебя — любовный роман. Да, согласилась я, только у меня не получается, тебе было бы легко рассказать о нашем романе, а мне — нет; если бы, например, кто-нибудь тебя сейчас попросил: расскажите о вашем романе с Кристин Анго, что бы ты ответил? У меня были свои догадки о том, что он мог бы сказать, но он ответил: к понедельнику я провел в одиночестве целых тридцать девять лет, а во вторник уже был не один, три дня спустя я жил с ней, и тут-то начались мои неприятности. У тебя в жизни были другие романы, ты прожила с одним человеком семнадцать лет, у тебя есть дочь, тебе не пришлось резко переходить от пустоты к наполненной жизни. То есть со мной не случилось ничего нового, он это подтвердил. Но продолжал настаивать — под тем предлогом, что до сих пор я еще никогда не пересказывала любовный роман. Наверное, он прав, признала я. Он мне сказал: обычно в книгах пишут так: «Когда он впервые увидел Клер, ее волосы блестели в лучах солнца, которое светило в большое окно». Правильно, все так и есть, к тому же всегда мужчина рассказывает о своей любви к женщине, и никогда наоборот. Всегда мужчина описывает женский персонаж, и никогда наоборот. Но это не мое. Я не стану рассказывать, что в начале все наши разговоры сводились к его вопросу: что? И моему ответу: не знаю, а ты что? Он мне говорил: не знаю, ничего, а ты что? А я отвечала: ничего, не знаю. Почему ты спрашиваешь? Тебе почудилось, что я что-то сказала? Что ты видишь в моих глазах, что, как тебе кажется, я говорю? Тебе кажется, будто я что-то говорю? А он в ответ: да нет, не знаю. Мы замолкали, а потом, через несколько минут, все повторялось снова. Я не уверена что это интересно, понимаешь, сказала я ему. В глубине души я думала по-другому, по-моему, это очень интересно, только чтобы описать все это, нужно гораздо больше сил, чем у меня.
С тех пор как я жила в Париже, у меня болело все тело. Шум, расстояния, дождь, и гимнастического зала поблизости нет. Каролин Шанпетье[42] пригласила меня в бани квартала Маре, я вышла оттуда в очень хорошем состоянии, отдохнувшей, счастливой, но бани находились далеко, до них было слишком долго добираться, а мое тело утратило независимость. Я никак не могла адаптироваться. Или мне следовало привыкнуть тратить огромные деньги. Все это стоило безумно дорого, я этого не понимала, это не в моей натуре, тем более что я больше не писала, и меня, следовательно, ждала нищета. И не важно, что комиссия Национальной кассы помощи литераторам отказала мне в стипендии, мотивировав свое решение тем, что я живу с человеком, который хорошо зарабатывает. А также моими связями в этой среде, что смешно до колик. Новости циркулировали. Но когда я приходила в какое-нибудь официальное место, куда меня пригласили, со мной не здоровались, меня не приветствовали, одна барышня из «Энрокюптибль»,[43] с которой я была знакома, чуть не сбила меня с ног в день показа какого-то фильма на «Канал+», но не сказала ни слова и, опять же, не поздоровалась. И все остальные журналисты вели себя так же, с той единственной разницей, что они не сбивали меня с ног. Но когда пришел Пьер, многие обернулись к нему с широкой улыбкой, добрый день, Пьер Луи, и т. д., это выглядело просто карикатурно, Поль Очаковски был прав — среда мстила. Это случилось на показе для прессы фильма Летиции, того, где титр «заберите ее». Но все это было не важно, я привыкла.