С тех пор как я жила в Париже, у меня болело все тело. Шум, расстояния, дождь, и гимнастического зала поблизости нет. Каролин Шанпетье[42] пригласила меня в бани квартала Маре, я вышла оттуда в очень хорошем состоянии, отдохнувшей, счастливой, но бани находились далеко, до них было слишком долго добираться, а мое тело утратило независимость. Я никак не могла адаптироваться. Или мне следовало привыкнуть тратить огромные деньги. Все это стоило безумно дорого, я этого не понимала, это не в моей натуре, тем более что я больше не писала, и меня, следовательно, ждала нищета. И не важно, что комиссия Национальной кассы помощи литераторам отказала мне в стипендии, мотивировав свое решение тем, что я живу с человеком, который хорошо зарабатывает. А также моими связями в этой среде, что смешно до колик. Новости циркулировали. Но когда я приходила в какое-нибудь официальное место, куда меня пригласили, со мной не здоровались, меня не приветствовали, одна барышня из «Энрокюптибль»,[43] с которой я была знакома, чуть не сбила меня с ног в день показа какого-то фильма на «Канал+», но не сказала ни слова и, опять же, не поздоровалась. И все остальные журналисты вели себя так же, с той единственной разницей, что они не сбивали меня с ног. Но когда пришел Пьер, многие обернулись к нему с широкой улыбкой, добрый день, Пьер Луи, и т. д., это выглядело просто карикатурно, Поль Очаковски был прав — среда мстила. Это случилось на показе для прессы фильма Летиции, того, где титр «заберите ее». Но все это было не важно, я привыкла.
К февралю мы оба подошли совершенно изнуренными. Леонора собиралась на две недели в Монпелье. Пьера же не отпускал его привычный наркотик — работа, и он отказывался ехать. Он ни разу ни с кем не ездил в отпуск. Вначале, когда он жил с семьей в Лионе, у его родителей были постоянно напряженные отношения, но они продолжали жить вместе. И вот однажды, после очередного небольшого скандала, он сказал: ну все, хватит, разъезжайтесь. Что они и сделали. Его отец стал жить в другом месте — впрочем, он и до того почти не бывал дома, — а мать уехала в Париж, к сестре. Он остался совершенно один в их квартире и с тех пор уже никогда не жил с кем бы то ни было. Стоило ему войти с человеком в слишком близкий контакт, и существование становилось для него невыносимым; точно так же получилось и со мной, он не мог этого вынести. Одиночество было единственно возможным для него состоянием, поэтому кризисы происходили у нас ежедневно.
Не случайно он до сорока лет ни с кем не жил. Прятался от реальности, не будучи способным взглянуть ей в лицо. Я могла бы догадаться, я должна была догадаться, все данные для этого у меня имелись. Но я была польщена, по-глупому польщена, вместо того чтобы забеспокоиться. Я говорила себе: это нормально, чтобы жить со мной, нужен человек, который никого не переносит — никого, кроме меня, никто, кроме меня, не был на высоте, никто не мог его понять, и никто, кроме него, не мог понять меня, — вот он и ждал. Искал человека, который его поймет. Время от времени на него накатывало, и он начинал бредить, причем регулярно, как по расписанию, и в конце концов даже попросил меня не обращать на его слова особого внимания. Это случалось ежедневно. Мы не понимали, с чего все начинается. Единственное, что я заметила: перед самым началом он был внешне спокойным, невозмутимым, но закрытым. Само спокойствие являлось следствием полной закрытости. Он находился внутри пузыря. Заметно это было не всегда. Иногда все начиналось вообще без предупреждения. Проанализировать обстоятельства мне удавалось только задним числом. Всегда существовал какой-нибудь маленький щелчок, повод. Обстоятельство. Нечто. Я просто констатировала, но не знала, не могла понять, с чем это связано. Часто это бывало связано со мной, но я отдала себе в этом отчет гораздо позднее. Успокаиваясь, он протягивал мне руку и снова становился самим собой. Он протягивал руку, почти как ребенок, который хочет сказать: вернись, мама; в таких случаях он знал, что во всем виноваты нервы. Он находился в постоянном стрессе, я нарвалась на больного человека, и я его любила, а значит, следовало быть проницательной. Однако проницательности на том этапе мне как раз и не хватало, и я возвращалась к нему. Но все больше и больше отдалялась. Меня уже не привлекало безумие. Не то что когда-то. Истерики у него теперь случались десятками. И каждый раз я повторяла себе, что так больше продолжаться не может, что все закончилось, стало невыносимым. Пусть делится своими бредовыми идеями с кем угодно, только не со мной. Слишком многие в прошлом проверяли свой бред на мне, да и сейчас таких хватало. Каждый день я получала бредовые письма, я уже выбрала свою дозу, а ведь были еще и друзья, множество друзей, с которыми пришлось порвать, потому что со мной они не могли удержаться, чтобы не перейти границы. Так было всего неделю назад с Каролин, которая вдруг заявила: мы с тобой одинаковые, я тоже обожаю нарушать правила. Я больше не могла этого выдержать. Напрасно я объясняла ей, что вовсе не получаю удовольствие от нарушения правил, как раз наоборот, а она все твердила, что мы обе такие. У нее были проблемы, во второй половине дня она встречалась с психотерапевтом, и я ей сказала: все в порядке, просто у тебя такое видение. А она: ты хочешь от меня избавиться? Пьер ждал у выхода, он нервничал, разве что не постукивал ногой. Он уже оделся, держал в руках свой шлем, было субботнее утро, меньше половины одиннадцатого. Он всегда жил один, ожидание воспринималось им как серьезное посягательство на его свободу, тот самый пузырь, свободу передвижения, право решать, куда и когда, решать самостоятельно, ни на кого не оглядываясь. Один журналист просил пары сфотографироваться для статьи о мужчинах и женщинах. Пьер сказал: ты всегда была на фото одна, так и продолжай. Или же сфотографируйся со мной, а потом меня отрежешь. Вот на какого типа я нарвалась. И это было не так, как с дружбой, с ним я не решалась порвать. Он сам говорил: ничего не теряешь, если прерывается дружба, а вот если это любовь, — теряешь все. Я хотела заставить его объяснить, что он имеет в виду, но он утверждал, что этой фразой все сказано. Мы уже привязались друг к другу. Что-то во мне притягивало таких людей, этого я не могла отрицать. Первым больным, которого я притянула, был мой отец, а потом последовал длинный список. Я провоцировала странное поведение. У некоторых — неожиданное доверие. В прошлом году, думая, что никогда ни с кем не смогу жить и закончу свои дни в одиночестве, я проявила проницательность. Я притягивала только придурков, и чем дальше, тем больше. Когда я встретила Пьера, то испытала облегчение и сказала себе: все в порядке, это любовь с первого взгляда, неожиданная, подарок судьбы, из тех сюрпризов, что во власти любви. Я наконец-то обрету зону, защищенную от безумия. Так вот, ничего подобного. Мы были двумя психически неуравновешенными существами, цепляющимися за прогнившие доски. При этом я все-таки пишу и хожу к психоаналитику уже много лет подряд. Я могу вынести многое. Тогда как он не видит ничего, реактивный тип в чистом виде. Он уходил, хлопая дверью и говоря ужасные вещи. Он грозился порвать со мной в самое ближайшее время. Но уже час спустя ничего не помнил. Я же только немного нервничала, понимая, что нарвалась на больного, которому повезло нарваться на меня. Потому что знала — у него просто истерика. Но я не обязана терпеть до бесконечности. Почему я соглашалась жить с отбросами общества? Почему так получалось, что именно я должна иметь дело с людьми, которые к сорока годам не сумели что-либо выстроить. Или строили корабли, отовсюду пропускавшие воду. А если эти корабли не протекали, то только потому, что были заперты на все замки. Закрыты на ключ изнутри, я на такие насмотрелась. Я такие слишком хорошо знала. Пора было поразмыслить. Действительно ли я хочу продолжать? Хорошо ли это для меня? Можно ли так жить? И тут я опять должна была сама принимать решение. Эти люди, пока они не впали в истерику, вводят окружающих в заблуждение: Марк Вейцман не считал его даже нервным — такие люди спокойны, рассудительны, можно сказать, сдержанны и слегка отстранены. Тем острее бывают кризисы. Однажды он даже заработал себе в приступе ярости отек Квинке,[44] приехал врач скорой помощи и сделал ему укол, сказав, что от этого умирают, задохнувшись, потому что язык во рту распухает. Иногда у нас выдавался целый спокойный день, и нам было хорошо вместе. А потом, без всякого предупреждения, я оказывалась лицом к лицу с больным человеком. И, как и в случае с моим отцом, была единственной, кто отдавал себе в этом отчет. Он говорил, что до такого состояния его довожу именно я. У меня появилась идея, как научиться переносить кризисы: описывать каждый, во всех подробностях, записи мне уже когда-то помогали, ну, хотя бы… в общем, я не была уверена. Я бы предпочла жить с кем-нибудь нормальным, уравновешенным, с кем-то, кто бы действительно сделал меня счастливой, не притворялся, не обещал, не просто хотел этого, а был в состоянии это сделать. Я хотела иметь кого-то, кто способен, может и знает, как это сделать. Но в те периоды, когда верх брали неврозы, возможности Пьера сводились к нулю, им управляла на расстоянии неведомая сила, он произносил бессвязные монологи, становясь игрушкой, непонятно в чьих руках. И тогда он обрушивался на меня. Его странное поведение не пугало, но утомляло, изнуряло меня. Ему постоянно нужно было заново утверждать свою свободу. Он может делать то, что хочет. Имеет право приходить и уходить. Мы не обязаны оставаться приклеенными друг к другу. Как улитки, как слизняки. Ведь мы-то не приговорены… к слипанию. Меня это приводило в ужас, хотя могла бы и не обращать внимания. Он имеет право сам пойти в кино. Мы не обязаны все и всегда делать вместе. Между тем он был свободен в своих передвижениях. Мы почти ничего не делали вместе. Он нуждался в одиночестве, в полном одиночестве. Я видела перед собой очень одинокого мужчину, который впадал в истерику, стоило до него дотронуться. Исключение составляли лишь периоды спокойствия, но они становились все реже. Так мы дожили до февраля, в таком вот состоянии, на пределе, и теперь он хотел отказаться от отпуска из-за газеты. Тогда как уже больше месяца нервы у нас были натянуты, и мы злоупотребляли терпением друг друга. Леонора уехала на две недели. К концу первой недели он мне сказал: давай отправимся прямо завтра, ты права, ехать нужно. Я тут же позвонила в агентство, чтобы организовать поездку, если можно, куда-нибудь, где солнце, оставалось два билета на самолет в Уарзазат, там мы и провели неделю. Гениальную неделю. Значит, я не ошиблась. Я снова была влюблена. Все, что я в нем любила, было здесь, передо мной, нетронутым. А ничего не получалось именно в Париже.