— Ошибаешься, они не умирают, — сказал отец.
— Нет, умирают, — повторил Нэнэ тоном, не допускавшим возражений. И прибавил — Вот стану бедным, и тогда они больше не будут умирать.
— Он хочет стать бедным! — передразнил Лулу. — Дурак, я тебе тысячу раз объяснял: можно стать доктором, можно стать священником, а бедным нельзя.
— Правда можно стать бедным? Правда, папа? — спросил Нэнэ отца.
— Ну конечно, можно… А как же! — поспешил согласиться учитель.
— Что я говорил? — Нэнэ презрительно посмотрел на брата, — Выходит, не я дурак, а ты: не знаешь, что бедным тоже можно стать.
— А я стану фельдфебелем, — объявил Лулу, и арестую тебя и всех бедняков.
Он задел больное место. Нэнэ встал.
— Он меня укусит! — завизжал Лулу, поднимая ноги, чтобы защищаться.
— Не бойся, не укушу: просто мне охота походить, вот я и слез. Сколько можно сидеть на одном месте? — Нэнэ обвел всех взглядом, ища поддержки, но в тоне его сквозила фальшь. Однако через секунду он уже снова сидел, погруженный, судя по всему, в печальные мысли. Мало-помалу его сморил сон.
Погасили свет, немного приоткрыли окно и задернули занавески.
— Постараемся заснуть, ведь нам еще пятнадцать часов ехать. Спокойной ночи, — сказал учитель.
Все, включая сонного Лулу, пожелали друг другу спокойной ночи. Было два часа.
Инженер сидел рядом с девушкой, по другую сторону от нее был Лулу; места напротив занимали учитель, Нэнэ и синьора Миччике. Нэнэ спал неспокойно — видно, на пороге его сна время от времени вырастал фельдфебель, разрезая воздух свистящим хлыстом и позвякивая наручниками. Нэнэ нельзя было назвать красивым ребенком, Лулу, бесспорно, был красивее, но в Нэнэ привлекала его необычность, открывавшая богатый мир чувств, мыслей, взаимоотношений, о котором инженер раньше как-то не задумывался. Ему взгрустнулось: он смотрел на мальчика, впервые постигая истинный смысл существования. Самым важным в жизни, даже в жизни человека технической профессии… нет, не даже, а прежде всего в жизни человека технической профессии было то, что Нэнэ — четыре года, а ему — тридцать восемь. «Невозможно верить в технику, не веря в жизнь: если люди выводят на орбиту космические корабли, они делают это потому, что в мире есть четырехлетние дети, потому, что рождаются и будут рождаться дети. Но у нас, по примеру Соединенных Штатов, начинают смотреть на детей как на проблему, подходя к вопросу об их свободе с учетом всесторонних педагогических и медицинских исследований.
Это ошибка: дети не проблема. И то общество, которое считает их проблемой, отдаляет их от себя, нарушает преемственность. Лулу и Нэнэ — не проблема для родителей, хотя синьор и синьора Миччике — учителя и при очередной переаттестации должны будут излагать всякие американские и швейцарские теории воспитания.
Кстати, о швейцарцах: в такой стране, как Швейцария, где, казалось бы, навсегда вытравлены семена трагедии и истории, появляется инженер Фабер[43] Макса Фриша. Греческая трагедия и цюрихский политехникум. Трагедия технократа. И она разыгрывается на древней земле Греции, где смертных все еще подстерегает рок.
Минутку, ты думал о детях, инженер Фабер тут ни при чем.
Нет, при чем, но, чтобы объяснить это, нужна свежая голова, а сейчас тебя клонит ко сну.
Понял: Греция, Сицилия. Может, дело в этом.
Классический лицей! Итак, возьмем Грецию.
Ну конечно, штука в том, что в Швейцарии в каждом ребенке ты видишь будущего швейцарца, а в Греции — личность, человека… И в Сицилии, думаю, тоже, эти двое ребят, например…
В этих краях нет воспитания: нет правил, методики, воспитательных навыков, есть чувства, и они считают — греки, сицилийцы, — что в жизни не существует проблемы, которую не разрешило бы чувство.
Потому для них и смерть не проблема», — размышлял он, ощущая, как легкие волны сна охватывают сознание.
Он проснулся от духоты. Во сне голова девушки свесилась ему на плечо: девушка спала крепко, неслышно дыша. Инженер подумал о ней с нежностью, неизъяснимо счастливый оттого, что почти касается губами ее волос, что ощущает локтем тяжесть ее груди. Тело его, освобожденное от сна, напряглось.
Все спали, учитель даже храпел. Они были уже в Калабрии: на остановках, в нахлынувшей внезапно ночной тишине, слышались фразы на диалекте. Вот поезд остановился на берегу моря, звучание прибоя вызвало зрительный образ: набегающие волны, в которых растворяются человеческие фигуры, — в кино это называется наплывом; растроганный инженер таял душой, это было неосознанное чувство гармонии с миром, с природой, с любовью.
Когда поезд тронулся, инженер услышал, как завозился Лулу, а через несколько секунд с изумлением увидел его перед собой. Мальчик смотрел на него с немым удивлением и укором; затем обеими руками он с усилием приподнял голову девушки, лежавшую на плече инженера. «Ревнует, — подумал инженер, — ей-богу, ревнует. Прилип к ней, точно влюбленный, потому всю дорогу и сидел спокойно рядышком».
Девушка проснулась и все поняла.
— Простите, — извинилась она перед инженером и повернулась к Лулу — Спи, милый, еще ночь. Я встану, и ты сможешь лечь. Так тебе будет удобнее. Спи.
Она уложила его на двух местах, погладила. Лулу молчал: он смотрел на нее обиженно и одновременно умоляюще, быть может не отдавая себе отчета в том, что его мучает. Девушка вышла в коридор.
Прежде чем последовать за ней, инженер подождал, пока Лулу уснет. Она стояла в глубине коридора, все еще заспанная, щекой прижавшись к стеклу. Инженер остановился рядом:
— Уснул, — и, помолчав, прибавил — А ведь он ревнует.
— Он меня любит, — сказала девушка.
— Он не такой, как Нэнэ. Более замкнутый, тихий… Нэнэ удивительный ребенок.
— Нэнэ ужасный: вы еще не все видели, на что он способен… Бедная Лючия в отчаянии.
— Синьору зовут Лючия? А мне показалось, муж называет ее иначе.
— Он зовет ее Этта, Лючиэтта… Мое имя Жерланда, но меня называют Диной, Жерландиной… У нас Сицилии никого не называют настоящим именем, даже если это очень красивое имя.
Жерланда красивое имя.
— Неправда. Оно тяжеловесно: напоминает жерло…
— Странно, никогда не слышал этого имени.
— Оно встречается только в провинции Агридженто: святой Жерландо — покровитель города, первый епископ.
— Святой Калоджеро тоже был епископ?
— Нет, святой Калоджеро был отшельником… Их было семь братьев, так легенда говорит, всех семерых звали Калоджеро, один пришел и стал жить недалеко от Низимы. Семь красивых стариков: Калоджеро по-гречески значит «красивый старик». Не думайте, я греческого не знаю. А вы?
— Учил, но не могу сказать, что знаю.
— Мне бы хотелось учить греческий. Но дома говорили, что если девушка едет в лицей, она должна потом и в университет поступать. А как отправить девушку одну в такой город, как Палермо?
— В Сицилии во всех семьях так считают?
— Ой, что вы! Нет, конечно.
— У вас дома особые строгости на этот счет?
— Я бы не сказала, что особые: в Сицилии еще столько людей, которые смотрят на жизнь определенным образом, которые не доверяют…
— Кому?
— Другим, самим себе… И они не так уж неправы… До болезни я была нетерпимее, непримиримее, хотела пройти конкурс и уехать на континент… Теперь я смотрю на вещи несколько иначе: мне кажется, в жизни нет прежних устоев. Каждый способен предать другого, всех подряд… Я говорю не слишком ясно, правда?
— Нет, вы очень хорошо говорите.
— В Риме, в Остии, сидя в кафе, глядя на поток прохожих, я подумала, что каждый из них сам по себе, даже если они беседуют, шутят, идут под руку: они словно движутся за катафалком, когда всякий тешит себя спасительной мыслью: «Я жив, в гробу лежит другой, я не умру», уверенный, что все остальные умрут раньше его, весь мир… Вы когда-нибудь были на похоронах?
— Несколько раз был.
— И я тоже… значит, вы поймете, что я хочу сказать, хоть и говорю сбивчиво: там катафалк, а тут жизнь, радость, но это ничего не меняет…
— То, что вы говорите, глубоко верно.
— Не знаю, может, такие мысли приходят в голову после болезни. А вы не находите, что в жизни нет прежних устоев?
— Где как.
— Да, конечно. Думаю, у нас в поселке устои еще сохранились… А со стороны все выглядит невыносимо убогим… Вы, наверно, считаете, что я тоже убогая, допотопная… вот и одета так…
— Ничего подобного, — возразил инженер, — я вовсе так не считаю.
— Я люблю жизнь, люблю красивые вещи, нарядные платья… и я бы с удовольствием красила губы, научилась курить.
— Вы самая очаровательная девушка, какую я когда-либо знал, — даже в этом платье в честь святого Калоджеро и с ненакрашенными губами.
Она опустила глаза и принялась водить указательным пальцем по стеклу, словно что-то писала.