— Нет, правда? — удивлялся ой. — Пустяки. Это от жары. Там посмотрим…
И он уже исчезал.
Элизабет тоже жаловалась, что совсем егo не видит, так как целый день он проводил на стройке, а ночью работал у себя в кабинете и от усталости валился там же на походную кровать. Вернее, она не жаловалась, а отпускала едкие замечания, которые Дюрбен просто не слышал. Он думал только о своих пирамидах. Если он раскрывал рот, то говорил о них. «Я повторяюсь», — признавался он иногда. Когда в его присутствии отваживались затеять разговор на другую тему, он слушал из вежливости, но по его взгляду видно было, что это его не интересует.
Такие страсти у таких людей заразительны. Страсть Дюрбена захватила нашу разношерстную и пеструю компанию, даже если кое у кого она была ослаблена, как волна на излете. Но должен сказать, что в то время дух ее еще веял среди нас и, быть может, одна только Элизабет оставалась равнодушной.
Когда я встречался с ней на дорогах, меня охватывало смутное волнение. Она вела машину очень быстро, волосы ее развевались по ветру, лицо закрывали огромные темные очки. В ответ на мое приветствие она издалека махала рукой и тут же исчезала в клубах пыли. Да, конечно, она волновала меня, но вместе с тем я испытывал недоумение и даже подспудный гнев, словно, несясь на бешеной скорости — а куда, я не знал, — она покидала и даже вроде бы предавала меня. Тут, несомненно, проявлялась, с одной стороны, моя симпатия к Дюрбену, a с другой, — как нетрудно догадаться, мое отношение к ней.
Я не люблю той подчеркнутой холодности, в которую рядятся подчас красавицы. Мне претит также, если они проявляют полное равнодушие к делу, которому ты безраздельно предан, а тут я видел не только полное равнодушие, но и презрение. Если же говорить начистоту, то тщеславие мое уязвляли эти прозрачные невидящие взгляды, которые бесстрастно скользят по твоему лицу, смотрят сквозь тебя.
В течение многих месяцев я жил без женщины, точнее, почти без женщин. Я переношу это довольно легко, когда поглощен каким-нибудь великим замыслом, я имею в виду замыслом, который сильнее меня самого, который завладевает всеми моими мыслями, энергией. В ту пору именно таким и был для меня Калляж. И если я разок-другой ездил в Сартану «к девочкам», то скорее для очистки совести, чем уступая желанию. Как уж водится, близость стройки и множество одиноких мужчин привлекли стаю этих пташек, которые поселились в низких домиках неподалеку от арены для боя быков. Не считая полагающихся дурнушек, там были довольно миленькие создания, от которых все же попахивало потом и юфтью. Чем не экзотика? К тому же все обходилось без сантиментов. Впрочем, помимо кратких финансовых переговоров, они упорно не произносили ни слова и быстренько задирали свои юбки в тесных альковчиках, побеленных известкой. Я возвращался оттуда, успокоившись насчет своей мужской силы, но с чувством легкой тошноты. Такой дешевкой себя не обманешь.
Зато Лиловое кафе я навещал охотно, и у меня постепенно вошло в привычку проводить там вечера. Разделавшись с работой, я садился в машину и катил на болота. Я прогуливался в тростниковых зарослях, чтобы глотнуть свежего воздуха. Потом добирался до харчевни в пустой час между аперитивом и карточной игрой и, погладив собаку и поздоровавшись с редкими посетителями, садился поболтать с Мойрой и ее двоюродной сестрой Изабель.
Вскоре я был допущен на кухню, а это уж немалое доверие. Не всякий достоин увидеть то, что Обычно скрыто за кулисами; иной раз там бывает лучше, иной раз хуже, уж как придется. Здесь кухня была именно тем, что «лучше». Я заставал старуху у печи, а Изабель и Мойра занимались своим делом: резали хлеб, откупоривали вино, мыли посуду или возились с чем-то в темном уголке. Завидев меня, они начинали хохотать и отпускали шутки, высмеивая мое обгоревшее на солнце лицо, или мой, по их мнению, слишком благодушный вид, или замечали у меня на поле пиджака приставшие соломинки. «Встречался на болоте с Чумазой!» Они фыркали, толкали друг друга локтями. Я не знал, кто такая Чумазая, но не сомневался, что это либо столетняя старуха из здешних мест, либо еще какое-то чудище.
— Да замолчите, вы, дурехи! — кричала на них старуха, но, не удержавшись, говорила мне со смехом: — Да не слушайте вы их, мсье, они сами не знают, что болтают. В этом возрасте всегда бесятся. Ну хватит, Мойра, налей-ка нам лучше по стаканчику.
Босоногая Мойра подходила и наливала нам вино. Я видел разметавшиеся волосы, капельки пота на ее шее. От кожи исходил запах мускуса. Мы со старухой чокались, а потом она поднимала с кастрюли крышку и говорила:
— Вы только понюхайте! Ну, что скажете?
— Великолепно! Боюсь не устоять мне от соблазна.
— Вот видите! Мойра, поставь-ка прибор.
И я все чаще и чаще ужинал в харчевне, предпочитая острые мясные блюда старухи столовской преснятине и компанию девушек компании моих коллег. Я садился за стол, расстегивал воротничок рубашки. Еще немного — и у меня бы завелись здесь свои привычки и кольцо для салфетки. Я видел за окном дальний край заросшего травой двора, узенький канал, пробиравшийся в тростниках, взлетавших уток, плоскодонку на причале. Прекрасный, косо падавший блик света лежал на воде. Я опускал веки и забывал о Калляже.
Ровно в восемь вечера входил старик и садился передо мной на другом конце длинного стола. Из кармана он вытаскивал нож со штопором и быстро проводил по лезвию большим пальцем, словно собирался начать поединок; но кончалось все тем, что он трижды ударял по столу костяной ручкой ножа. По этому сигналу Изабель вносила миску с супом. Сначала наливала старику, потом мне. Женщины ели, не присаживаясь, тут же на кухне. Старик шумно втягивал в себя суп. Между супом и мясным блюдом мы говорили о погоде, о болотном крае. Речь о Калляже никогда не заходила, словно я свалился сюда прямо с небес. Затем подавали сыр. Закончив еду, старик складывал ножик.
— Ну что ж, пойду посмотрю скотину.
Он собирал со стола в ладонь крошки, бросал их в рот и выходил.
В дверном проеме появлялась мордочка Мойры. Затем потихоньку пробиралась она сама, за ней Изабель. Мойра снова сверкала босыми пятками. Она садилась напротив меня и закуривала сигарету. Наступала упоительная минута. Девушки забрасывали меня вопросами. Что я сегодня делал? А Дюрбен? А Элизабет? Похоже, утром она промчалась по деревне на машине. Гонит как бешеная. А сама просто красавица. А волосы какие! Куда это она мчалась на такой скорости? А волосы у нее крашеные? Часто ли я ее вижу? Какая она? Она их обворожила, особенно Изабель, которая мечтала быть блондинкой, с подведенными, как у Элизабет, глазами, в таких же платьях и драгоценностях. Я говорил им:
— Но ведь вы обе куда красивее!
Они удивленно пялились на меня, громко протестовали. Да я смеюсь над ними!
— Да нет же, нет! Давайте-ка лучше поговорим о вас, а не о Элизабет,
О них? Да о них нечего и говорить. Они не считали себя достойным предметом разговора — обыкновенные дикарки!
Но я настаивал:
— А что вы сегодня делали?
— Сегодня, — переспрашивала Мойра, — сегодня? Да вот…
И она вдруг становилась разговорчивой и рассказывала обо всем вперемежку. Поднялась сегодня на рассвете и, выйдя, увидела за домом несколько фламинго. Все утро она работала — резала тростник. А потом обедала: рыба, поджаренная на углях. После обеда ездили верхами с Изабель покупаться к морю. Потом вернулись в харчевню. Вот и все. Ничего больше и не было. Но я все расспрашивал. А сколько фламинго? Какую рыбу ели? Куда ездили купаться? На последний вопрос они не желали отвечать. Место очень красивое, но это — тайна. Надо хранить секрет о том, что любишь…
Я подметил в глазах Изабель вызов. И подумал о Калляже. И сразу упал с облаков. К тому же начинали сходиться картежники, и старуха визгливо жаловалась, что времени уже много и ей одной не справиться, нужна подмога. Изабель и Мойра поднимались. Передышка закончилась, я стоял в одиночестве у окна и смотрел, как пламенем заката охватывало тростниковые заросли. На меня вдруг накатывала тоска, и рассеять ее мог только сон.
Воротившись домой, я то и дело находил под дверью послание от Софи, нацарапанное на листочке, вырванном из школьной тетради, и читал его при свете луны:
«Я нашла маленького скорпиона, почти синего, и красивый розовый камень. Вот увидишь».
Или же:
«Я выпустила шесть улиток в твой сад, пометив ракушки красным крестом. Если найдешь хоть одну, положи в эту коробку».
Иногда ее записки наводили грусть:
«Птичка умерла, и я похоронила ее сегодня вечером…»
Порой это были стихи. Вот что я обнаружил на измятой пожелтевшей бумажке в одной из папок с делами Калляжа вместе с фотокарточкой самой Софи, жмурившейся от солнца: косички, слегка наклоненная головка и приличествующая обстоятельствам улыбка.