Кажется, я стал что-то напевать себе под нос, — у меня была такая дурная привычка. Мне еще с детства внушили, что у меня нет голоса: медведь, дескать, на ухо наступил. Может быть, медведь и наступил мне на ухо, но музыку я очень любил. И петь любил. Потихоньку, для себя. Иду себе, напеваю под нос, а впереди вышагивает кто-то в матросском бушлате. Плечи и спина узкие. На голове черная ушанка, на ногах резиновые сапоги. Щупленький такой морячок. Даже не морячок, а юнга. Все это я подумал, шагая сзади. Наверное, я все-таки громко пел, потому что, когда нагнал юнгу на мосту, он фыркнул и сказал:
— Тоже мне Козловский…
Голос мне показался очень знакомым. Я сбоку взглянул юнге в лицо и присвистнул: это же Рысь!
— Каспийскому моряку привет! — сказал я.
Рысь была настроена не так радостно, как я. Зеленоватые глаза ее с холодным любопытством смотрели на меня. На черный мех матросской ушанки налепилась упругая прядь волос. Снег побелил ее.
— Поёшь? — спросила Рысь.
— А что, разве запрещается?
— Тебе запрещается, — отрезала Рысь.
Я не стал спорить, хотя и обиделся немного. Рысь посмотрела на мое сконфуженное лицо и смягчилась.
— Ты лучше не пой, — миролюбиво сказала она. — Противно слушать. Думала — пьяный.
Мы спустились с ней с моста. Метель вроде стала стихать, зато снег повалил еще гуще. Длинные белые языки поземки лизали булыжники на площади Ленина. Траншей не было, в них уложили водопроводные трубы и сровняли с землей. Со здания обкома партии сняли леса. Мы прошли мимо чахлого сквера. В центре на сером цоколе чудом сохранилась обшарпанная гипсовая скульптура купальщицы. В одной руке купальщица держала обломок весла, другая рука была оторвана и почему-то засунута под мышку.
Рысь шла рядом со мной и смотрела под ноги. Ее большие резиновые сапоги поскрипывали по первому снежку. Мне нужно было поворачивать налево, я остановился. Рысь даже не оглянулась. Я проводил ее взглядом. Что-то в фигуре Рыси было грустное. Никого вокруг не было. С неба сыпался снег. Он не приставал к одежде. Рысь шла к своему висячему мосту. Шла одна. Мост натужно скрипел на ветру. Один конец его чуть вырисовывался в снежном потопе, другой был невидим и потому казался далеким, как Антарктида. Вот сейчас девчонка ступит на жидкие перекладины и исчезнет в белой кружащейся мгле. Я не знаю, что заставило меня крикнуть: «Рысь!» Девчонка сделала еще несколько шагов и остановилась. Прищурив от ветра и снега глаза, спросила:
— Ты стоял когда-нибудь на палубе?
Я никогда не ступал на палубу даже катера, но почему-то сказал, небрежно так:
— Случалось… Атлантику бороздил.
Рысь схватила меня за руку, потащила за собой. Мы врезались в пургу. Над мостом ветер и снег бесились вовсю. Нас бросило на проволочные перила. Где-то внизу была река. Я даже не знал, замерзла она или нет. Сплошное белое крошево.
— Штормит? — спросила Рысь.
Я кивнул. Девчонка стояла посередине моста и не держалась за перила. Ноги ее подгибались и выпрямлялись, как на качелях.
— Отпусти канат! — крикнула она.
Я отпустил, но мост стал проваливаться вниз, а вьюжное небо понеслось на меня. Я с трудом поймал ускользавший трос и больше не пытался выпускать его из рук. Рысь громко смеялась. Мы стояли совсем близко. Она пружинила на ногах и раскачивалась вместе с мостом. Я держался за проволочный поручень и тоже раскачивался. Глаза Рыси были широко распахнуты. В них прыгали бесовские огоньки. Щёки раскраснелись, на них блестели крупные капли. Волосы расплескались по лбу, шапке. Я смотрел на нее и думал, что это и есть настоящий юнга. Морской волчонок. И еще я подумал с удивлением, что это красивый «волчонок».
— А ты мне соврал! — кричала девчонка. — Ты Атлантику и в глаза-то не видел. И не знаешь, что такое шторм. Ты хвастун!
Я улыбался, молчал и смотрел на нее. Рыси это не понравилось.
— У тебя глаза, как у судака, — сказала она. — И сам ты похож на судака.
— Заткнись, кефаль каспийская, — огрызнулся я. — А то в реку сброшу…
Рысь закинула голову назад и еще громче засмеялась:
— Он меня сбросит!
— Сброшу! — сделал я страшное лицо и отпустил канат.
Рысь вплотную приблизилась ко мне. Я даже заметил на ее черных бровях блестящие капельки.
— Я тебя сама сброшу, — сказала она. — Хочешь?
Я схватил ее за узкие плечи и для острастки опрокинул на перила. Но мост швырнуло в сторону, и я, отпустив ее, схватился за канат. Рысь показала язык и, сорвав с моей головы шапку, исчезла в белой мгле, как снежная королева.
— Эй, Рысь! — крикнул я. — Отдай!
Ее я не видел. Слышал только, как скрипят доски под ногами. А потом и доски перестали скрипеть. Я не на шутку обозлился:
— Рысь! Гляди!..
Мост скрипел, раскачивался. Люто завывал ветер. Я почувствовал, что снег перестал колоть щеки. Подставил ладонь, и в нее сразу опустился рой снежинок. Крупных, рыхлых. Повалил большой снег.
Пришла зима.
Меня посадили на угол стола. Красивая полная женщина с узлом русых волос на затылке, Алкина мать, сказала: «Семь лет холостым будешь». И рассмеялась, показав белые, ровные, как у Алки, зубы. Длинный стол был заставлен тарелками с красным винегретом. Посредине стояли продолговатые селедочницы с котлетами и тушеной картошкой. Между ними бутылки. «Вермут», — прочитал я на этикетке. Перед каждым лежали маленькая тарелочки и нож с вилкой. За столом сидело восемь человек: все наши техникумовские, кроме Герки-барабанщика и еще одной худой девицы с длинным лошадиным лицом. Алка знакомила нас, но я забыл, как ее звать. Пальцы у девицы были длинные, холодные.
Как обычно перед началом пиршества, все чувствовали себя не в своей тарелке. Герка взял вилку и нож и стал тихонько барабанить по столу. Это так, для форсу. Дескать, я человек искусства, не могу без этого. Аршинов сидел рядом с Анжеликой. Он что-то негромко бубнил ей. Тумба с умным видом слушала его и, как истукан, беспрерывно кивала головой. Иногда хихикала и тут же умолкала. Свободнее всех держалась худая девица. Она взяла с туалетного столика узкую пилку и, не обращая ни на кого внимания, стала подпиливать длинные розовые ногти. Иногда она отрывалась от своего занятия, чтобы взглянуть на меня (она сидела напротив), и в глазах ее я читал презрение. Примерно, ее взгляд выражал: «Мне тошно смотреть на ваши глупые рожи, но я, так уж и быть, потерплю. Ради именинницы».
Я думал, что мать Аллы сядет вместе с нами за стол и выпьет рюмку-другую, но она вышла и больше не вернулась. Наверное, ушла из дому. Понимает что к чему.
Алла, как и полагается новорожденной, сидела в центре. Тонкая белая кофточка и черная узкая юбка хорошо подчеркивали ее фигуру. В туфлях на высоком каблуке она стала выше. Красивая была Алла, что и говорить. Не раз наши с Геркой взгляды, перекрещиваясь, останавливались на ней. Алла была приветлива и, как всегда, не очень разговорчива. Она часто улыбалась. Улыбка была немного смущенная, словно Алла извинялась, что ее угораздило в эту субботу восемнадцать лет назад родиться.
Пора было начинать. Аршинов поднялся, все смолкли. Анжелика проворно вскочила со стула и выключила радиолу. Мы все взяли по стопке и встали. Глупо было стоять с полной рюмкой и ждать, когда Аршинов кончит молоть чепуху. Можно было бы и сидя прослушать этот «исторический» монолог о здравии. Но на Аршинова, как назло, напал стих. Он с азартом говорил о том, что Алла хороший товарищ и что восемнадцать лет — это великая штука. Он не замечал, что вино из его рюмки выплескивается Анжелике на платье. Тумба героически молчала. Наконец, когда наши руки онемели, а вина убавилось в рюмках наполовину, Аршинов заткнулся. Мы быстро выпили и уселись.
Второй тост провозгласил Герка. Я демонстративно остался сидеть. Девица с лошадиным лицом тоже не встала. А потом вообще все перестали вставать. Один Герка все время вскакивал и, перегибаясь через стол, тянулся чокнуться с Алкой. Я терпеливо ждал, когда его черный в поперечную полосочку галстук угодит в коричневый соус. Но хитрый барабанщик не забывал придерживать галстук рукой.
Скоро языки у всех развязались. Начались разговоры. Каждый толковал со своей соседкой. Анжелика навалилась своим чугунным корпусом на Аршинова и что-то понесла. Бедный Аршинов несколько раз пытался вставить словечко, но ему это не удавалось.
Девица с лошадиным лицом после третьей рюмки немного смягчилась. Даже один раз улыбнулась мне, дала понять, что считает меня не совсем потерянным для общества человеком. Мне не хотелось с ней разговаривать, но уж так меня посадили: сколько ни вертись, никого, кроме худой девицы, нет перед тобой.
— У вас симпатичные глаза, — сказала девица. — А губы, простите, не выдерживают никакой критики.
Признаться, такого я не ожидал от нее. Я думал, что она способна разговаривать только о высоких материях. И вдруг глаза, губы… Да и голос у девицы был густой, мужественный.