В 1949 году жену Молотова, Полину Сергеевну Жемчужину, арестовали, обвинив в сионизме, — она предложила Крым отдать евреям. Не слишком ли жирно? В аппарате были осведомлены о коротком разговоре вождей.
— У нас зря не сажают, Вяч, — сказал Сталин Молотову, в частных разговорах называя его почти что по-американски усеченным именем.
Сталин любил сажать жен ближайших соратников — Калинина, Ворошилова, того же Поскребышева. Он каждый раз с интересом ждал, какими песьими глазами они будут смотреть на него на следующее утро, как будут мяться, какими словами за них просить. Вот Жемчужина в декольте пьет на кремлевских приемах шампанское, пахнет духами, помнит о том, что последней видела Надю Аллилуеву живой, величественно улыбается народным артистам, похлопывает по плечу исполнителя роли Ивана Грозного, красавца Черкасова, а вот она на Лубянке раздвигает, голая, жопу и показывает свой анус по команде тюремного врача. На просьбу Поскребышева, по словам отца, Сталин ответил шутя:
— Мы тебе найдем жену получше.
Молотов стерпел, как и другие, арест жены, но с тех пор возвращался после бесед со Сталиным в крайне раздраженном состоянии.
Папа, особенно в первое время, рассматривал свою работу в Кремле как чудо оживших портретов. Сталин, Молотов, Калинин, Каганович, Ворошилов, Берия висели миллионными дублями по всей стране, на фотографиях и портретах имея тождественные черты. Молотов был равен Молотову: в его сдержанной провинциальной улыбке было что-то кошачье, неуловимо брезгливое, будто только что мимо него пронесли кусок говна. Когда же этот портрет терял свои портретные черты, выходил из себя, нарушая многомиллионный канон, казалось, что начинается конец света. Молотов превращался в разъяренного кота (не с него ли Булгаков писал Бегемота?), надевшего на нос пенсне. Вернувшись от Сталина, кот швырял папки на стол помощникам и орал:
— Ну, чего сидите, олухи?! Разбирайтесь!
<>
Вспоминая нагоняи от Молотова, отец говорил, что больше всего ему досталось за Илью Эренбурга. В конце войны популярнейший в то время советский писатель, яркий выродок кубизма и Парижа, написал, сознательно игнорируя классовый подход, статью о том, что немецкие рабочие и крестьяне, с которыми он беседовал в захваченном Красной Армией Кенигсберге, всегда поддерживали захватнические планы Гитлера, мечтая получить под свое начало русских для черной работы. Эренбург (все это белыми нитками) завуалированно требовал глобальной мести, подчиняя советский стиль статьи оскорбленному национальному чувству. Молотов, помимо всего прочего, курировавший внешнеполитический журнал «Вопросы международного рабочего движения», куда Эренбург принес статью, потребовал ее переделать. Он приказал отцу объяснить автору:
— Война идет к концу, мы должны искать в Германии здоровые силы, какую-то опору, а не чернить всех подряд.
Что же тут непонятного? Отец отправился выполнять задание «хозяина». Придя на квартиру писателя, он чувствовал себя посланцем высших сил. Эренбург вышел в прихожую. Как обычно в таких случаях, писательская «знаменитость» оказалась ниже ростом, чем должна была быть. К тому же изнуренное желтое лицо с большими, словно от постоянного пьянства, мешками под глазами.
— Прошу.
Они сели в кабинете.
— Вячеслав Михайлович настоятельно просит вас…
Эренбург все понял по первой фразе. И ему стало скучно, как всякому писателю, которому говорят, что в тексте надо что-то поправить. Неприязненно выслушав отца, он сделался еще более желтым.
— Все написанное — правда, и я ничего менять не намерен.
Впервые на отцовской памяти не сработал автоматически авторитет Молотова. Отец не верил своим ушам. О результатах он доложил Молотову. Тот взбесился:
— Вы сами плохо соображаете, не умеете внушить собеседнику очевидные вещи!
Отцу было приказано снова идти к Эренбургу, и отец приложил все старания, чтобы его переубедить.
— Не хотите печатать — не печатайте, ваше дело, — безапелляционно заявил отцу, казалось бы, вполне «послушный» Эренбург.
Отец уныло поплелся к «хозяину», понимая, что его ждет. Переводя же полемику с бюрократического языка на деконструкцию смысла, можно заметить, что традиционные роли писателя и власти здесь поменялись местами.
ЭРЕНБУРГ. Надо уничтожить немцев, которые сжигали евреев в газовых камерах. Они все поддерживали Гитлера — давайте мочить всех. Камеры есть — за чем дело стало?
МОЛОТОВ. Прекратите ваши еврейские разборки! Куда вы меня толкаете? У меня жена — еврейка!
ЭРЕНБУРГ. Я требую мести. Око за око.
МОЛОТОВ. В Кенигсберге уже достаточно мести. Красная Армия ебет подряд всех немок, независимо от возраста. Успокойтесь, ваш Копелев об этом еще напишет.
ЭРЕНБУРГ. Это не аргумент! Фашисты выебли всех наших женщин.
МОЛОТОВ. Наши давали добровольно, со смехуюнчиками, включая комсомолок. Они думали, суки, что немцы пришли навсегда.
ЭРЕНБУРГ. Интересно, сколько после войны родится смешанных детей на территории России и Германии? Наверное, миллионы. Но никто не будет заниматься этой статистикой.
МОЛОТОВ. Не отвлекайтесь на ерунду. Переделывайте статью. Нам нужен не пепел немцев, а живые борцы за социализм. Немцы любят порядок. Они стройными рядами перейдут из одной системы в другую.
ЭРЕНБУРГ. Они все свалят на Запад.
МОЛОТОВ. Это вы свалите на Запад в свой Париж.
ЭРЕНБУРГ. Вы мне не доверяете?
МОЛОТОВ. Как можно доверять еврейской морде?
ЭРЕНБУРГ. Вы имеете в виду свою жену?
МОЛОТОВ. Слушай, сволочь, при чем тут моя жена! Нам нужны репарации, немецкие автомобильные заводы! Наконец, нам не надо до поры до времени ссориться с американцами. Они не поддержат вашу идею газовых камер!
ЭРЕНБУРГ. А как же «холодная война»?
МОЛОТОВ. Это завтрашний день. А сегодня вам задание. Переименовать Кенигсберг.
ЭРЕНБУРГ. Молотовбург!
МОЛОТОВ. Молчи, человеконенавистник!
ЭРЕНБУРГ. Я не знал, что вы — буржуазный гуманист!
В сущности, так, по логике спора, и было. Смелость Эренбурга, желавшего кровной мести, была оправдана заходом с любимой властью позиции ненависти. На этом поле можно было сопротивляться даже всемогущему премьер-министру. Так, в будущей папиной практике политики народных демократий Восточной Европы оказывались нередко радикальнее, по своей классовой ненависти, советских коллег. Это не приветствовалось, здесь можно было при желании найти троцкизм, но это — надежнее правого уклона. Молотов же в этом конкретном случае мог сказать словами Пушкина, что в России единственный европеец — правительство. Однако папа был смущен, скорее, не сущностью спора, а неповиновением. Получалось, что писатели (без погон, даже без членства в партии) могут заносчиво обращаться с представителем верховной власти (моим папой), ломая через колено его уже крепнущую самооценку. Такой прием никто не терпит. Отец затаил против Эренбурга, а вместе с ним и против всех писателей, на всю жизнь. Может, поэтому он больше уже никогда не читал художественную литературу, чувствуя запах заносчивости на каждой странице любого автора? Так возникла трещина между отцом и интеллигенцией. Он мне даже как-то «пробросил» (его слово чиновника), нанеся, в свою очередь, удар по самооценке Эренбурга, что Эренбург «плохо говорит по-французски». А когда Эренбург умер и родительская подруга Галина Федоровна, забежав к нам домой, с придыханием сообщила, что продается дача Эренбурга (с каштанами во дворе), отец равнодушно отказался от этой падали. Во мне диспут Молотов — Эренбург вызвал тоже несодержательную, но — бунтарскую оценку. Отец и сын впоследствии повторяли одну и ту же фразу, рожденную отцовским недоумением:
— Писатель посмел перечить второму человеку в государстве!
Один — с заметным раздражением; другой — с тайным восхищением. Этот эпизод стал для меня призывом к сопротивлению.
<>
Арест молотовской жены был только первым ударом Сталина по мистеру «Нет»:
— После XIX съезда партии, в октябре 1952 года, над Молотовым завис топор, — рассказывает отец. — Он сидел за опустевшим рабочим столом, просматривая лишь советские газеты и вестники ТАСС. Другие материалы не поступали. К Сталину его вызывали редко. У нас в секретариате ретивые совминовские хозяйственники уже снимали дорогие люстры, гардины.
За отцом усилилось наблюдение госбезопасности. Как-то вечером незнакомый голос по вертушке — телефону правительственной связи — стал грубо отчитывать его, что он спрятался за занавеску, когда по коридору проходил товарищ Сталин. Фантазии à la Гамлет. Занавеска! Преждевременный соцарт. В другой раз, отдыхая на юге, он получил телеграмму срочно вернуться в Москву. В кабинете отца уборщица — агент КГБ — нашла открытку с юбилейным портретом Сталина, сделанным Пикассо. Она лежала в книге как закладка. Берия расценил ее как карикатуру. Началось расследование.