И вправду, к своему ужасу, я не мог припомнить ни одного настоящего спора, ни одного скандала с криками, яростными обвинениями и ни одного разрыва, ну хоть бы дня на три! Мне так и не припомнилось ни одной вспышки ненависти, которые проходят пунктиром через жизнь счастливых пар. Порой она о чем-то плакала, я ее за что-то отчитывал – кажется, еще на первых порах, раз в три месяца. Потом и до недавнего времени – ничего. Ни слез, ни бурь у Лоранс не наблюдалось, хотя она, как озеро, неспокойна, скучна, ну а теперь еще и опасна. Так, где же мои литании? «Опасна, но не азартна; беспокойна, но не порывиста…» Да, неплохие определения… И я их приписал к остальным. Захлопнул тетрадку и машинально положил ее в карман: сработал давно приобретенный рефлекс – ничего не бросать на виду. Да нет же. Лоранс непременно должна на нее наткнуться, прочитать или заставить меня прочитать вслух. Из скрытного, непослушного паренька я превращусь наконец в мужчину, в настоящего мужчину. Я усмехнулся: с тех пор как я разразился этими вымороченными литаниями, записал их, мои мысли перемалывались в готовые сентенции… Больше я не восклицал про себя раздраженно и кратко: «О-ля-ля! Вот мерзавка, черт возьми! Мерзавка!» Вместо этого начинал выговаривать резкий голос, прорезавшийся позавчера: «Эта дорогуша Лоранс – тварь последняя. Давно с ней пора развязаться, да поскорее, мой милый». Да-да… «мой милый»! Так я сам себе и сказал. Кориолан всегда утверждал, что вместо того, чтобы сочинять сонаты или трио, я должен был писать книги… Дорогой Кориолан! Не только это «вместо того, чтобы», но и все это высказывание в целом говорит лишь о дружеском отношении ко мне Кориолана – слепом и необъективном. Мне, наверно, надо было жениться на очаровательной блондиночке, легкомысленной, уживчивой, пусть и без гроша в кармане. Я представлял себя в двухкомнатной квартирке с орущими детьми и увядающей женой – такого ли я себе хотел? Но лучше ли было еще молодому человеку, с иголочки одетому, без единой морщины на лбу – ни забот, ни усталости, которого связала и заточила в ловушке – прекрасных апартаментах – истеричная и глупая женщина? Выглядел бы я мужественнее, если бы надрывался на каком-нибудь заводе? Был бы этим более горд? В лучшем случае моей гордости пришлось бы довольствоваться преподаванием игры на фортепиано соплякам из неразличимо жутких кварталов, а дома – выжатой как лимон женой – и это все? Не знаю… не уверен. Мое честолюбие здесь бы не ужилось – я бы и не поселил его там – не стал бы тратить ни средств, ни усилий. Оно на месте, лишь когда я счастлив, и только! Легко сказать, труднее принять. Но и себя самого я принимал лишь счастливым!
Сегодня мне грустно, и снова обиды и унижения зашевелились в сердце. Как и всем, избегающим потрясений, как всем дезертирам чувств, мне было достаточно крохотной ранки, чтобы получить инфекцию. Что бы я там ни решил, чего бы ни намудрил в своей жизни, прежде всего и как можно быстрее я должен промыть эту ранку, и не важно – обманами, низостью или величием. Должен выбросить из памяти все дурное о недавнем и даже о сегодняшнем дне, чтобы снова обрести ну если не само счастье, то хотя бы тягу к нему, его вкус; без этого я долго еще не смогу даже и думать о нем – моем счастье, не добавляя тут же: «постыдное».
Через квартиру я прошел, даже не замедлив шага у дверей гостиной, и все так же по подсобному коридору – никогда еще я не пользовался им так часто – добрался прямо до студии. До сих пор мои маршруты автоматически пролегали через гостиную Лоранс, ее будуар, спальню, нервные и эмоциональные узлы дома. Раньше мне и в голову никогда не приходило пользоваться этой кишкой со встроенными стенными шкафами, за которыми тянулись бельевая комната, пустынная кухня; потом коридор выходил в крохотный холл, прозванный «кабинетом Одиль», а за ним уже моя студия, бывший чулан. Вообще-то из этого чулана на черную лестницу есть еще одна дверь, теперь заколоченная, о чем я страшно сожалею, потому что мое заточение – вопрос лишь времени. Но я испытывал совсем не то ощущение, которого ждал (если я вообще способен ждать каких-либо неприятностей, в чем я сильно сомневаюсь), – не неудобство мужа, избегающего встреч с женой, сентиментальное и мучительное, – скорее, так молодой человек увиливает от своей мамаши. Матушка у меня была очень доброй, может быть, немного церемонной, но ее и сравнивать зазорно с такой матерью, как Лоранс: даже если жена меня и любила, так все равно с помощью ее воспитательных мер я мог бы стать лишь садистом и (или) импотентом.
Кстати, об импотенции, меня тут кое-что интересовало: Лоранс не могла подолгу обходиться без знаков внимания с моей стороны; может быть, она считала, что я все это проделываю на манер гимнастических упражнений? Или, скорее всего, ей представлялось, что наша очередная ссора только распаляет мои аппетиты? Похоже, она и впрямь закоренела в убеждении, будто, рассердившись, я становлюсь еще более пылким. Не знаю, неужели она действительно думала, что, если человека только что обчистили, у него на душе поют соловьи? Но, в конце концов, почему бы и нет?.. И дело тут не в женской логике или в ее своеобразной зыбкой сентиментальности – подобные оптимистические развязки можно было предвидеть, только глядя на мир в кривое зеркало. Мне еще повезло, что она не укоряла меня: «О чем это ты? Ах, о деньгах? Фи! Только, пожалуйста, без вульгарностей!» Может быть, это меня и впечатлило бы и я заткнулся… Слава богу, в денежных делах Лоранс брала, так сказать, быка за рога, и так бесстыдно лицемерить ей бы даже в голову не пришло. Счастливая забывчивость или рассеянность, хотя, в общем-то, состояния эти вполне нормальные… Если ваши собственные доводы приходят на ум противнику, ни о каком сражении не может быть и речи. «И сражение прекратилось за отсутствием сражающихся сторон», – заявил господин Журден, разместившийся в моей голове, как только подавленно смолк ее постоянный обитатель, то есть я сам.
После веселого столпотворения на скачках пустая и безмолвная квартира показалась мне мрачной. Довольно странно для шести часов вечера, разве что Лоранс и Одиль, страшась моего праведного гнева, забились под стол. После Лоншана глаза у меня слипались, и я уже засыпал… Случайно на глаза мне попался конверт, валявшийся на полу; очевидно, я его стряхнул с постели, снимая покрывало; конверт был надписан – «Венсану». Я тут же узнал красивый почерк Лоранс, правильный и разборчивый, но, перед тем как вскрыть конверт, заколебался. А если она требует от меня собирать манатки и катиться? На мгновение меня охватила паника: но я же пропаду, и она это знает… Не двигаясь, я смотрел на письмо – да, гротескное положение… но вдруг меня передернуло: что за омерзительная трусость, и если бы только, так сказать, своя, врожденная, а то и Лоранс здесь постаралась! Я не вскрыл конверт, скорее, разодрал его и прочитал не отставку себе, но приглашение, приказ. «Венсан, – писала она, – не забудь, что сегодня мы ужинаем у Валансов. Твой смокинг висит в ванной. Разбуди меня, пожалуйста, в семь часов. До семи я должна обязательно отдохнуть».
Все это меня страшно разозлило. Во-первых, она подчеркнула «обязательно», как будто обычно я мешал ей спать; потом обед у Валансов, самых зажиточных из ее друзей, явно был для меня испытанием, особенно после Лоншана. Да, письмо это меня страшно разозлило, но я почувствовал и облегчение, что только лишь разозлило: в конце концов, я бы мог и сам довольно точно угадать, что она там понаписала.
Быть может, оттого, что, по его словам, он принадлежит к старинному протестантскому роду, а в газетах о нем упоминалось главным образом как о старейшем представителе парижской адвокатуры, мэтр Поль Валанс, казалось, прекрасно сохранился в свои семьдесят два года. Впрочем, так же как и его супруга Манни, лет на пятнадцать его моложе. С полным на то основанием он утверждал, что вместе они уже без малого тридцать лет; а вообще-то говоря, один из них неизменно выражал изумление по поводу рассказов другого об их совместной жизни.
Например, Валанс рассказывал: «На прошлой неделе в Лондоне мы встречали двух англичан, которых обвинили в том, что они сражались на дуэли». – «Но это невозможно!» – восклицали окружающие, правда, уже вторя Манни, удивленной больше их всех. Или же: «Я видела, как бедняжечку Жаклин укусил щенок в Плаззе», – заявляла Манни. Но все встревоженные возгласы перекрывал мощный голос ее супруга: «Как? Укусил? Жаклин? Но кто?» Зато уж на старости лет беседы у них случались куда как увлекательнее и неожиданнее, чем у многих других; правда, легко было себе вообразить и такую ситуацию, когда Манни как-нибудь за обедом, услышав от соседа: «Бедный Валанс! Я его видел всего лишь несколько дней тому назад! Как это печально!» – придет в недоумение: «Простите? Мой муж умер? Но отчего?»
Своего единственного сына Филибера, умственно отсталого ребенка, Валансы никому не показывали лет двадцать пять, но в конце концов выпустили его на божий свет и как бы заново усыновили. «Филибер сказал… Филибер сделал…» – после воссоединения они говорили о нем с таким чувством и запалом, что собеседнику это могло показаться ужасным или смешным, в зависимости от характера. Лоранс, конечно же, считала, что они измучены этим скандальным положением, я же все воспринимал не так драматично. Очаровательное, благословенное детство может стать уродливым, даже чудовищным, если затягивается до бесконечности. Зато, получив эту привилегию пусть и рановато, можешь потом ею пользоваться как довольно-таки забавной льготой. Родители стыдятся отсталых детей, вундеркиндами хвастаются. Скорее всего, Валансы были подавлены зрелищем деградации своего сына, начинавшейся в десятилетнем возрасте, с тех пор он так и оставался «все еще незрелым» подростком, юношей… Но, в общем-то, фактически забыв о нем, когда ему исполнилось двадцать пять, они вновь обрели его, тридцатилетнего, «приятно помолодевшим». Его детскость из феномена патологического превратилась в психологический. И Филибер после двадцати пяти лет, проведенных в одиночестве, тоске, одичании, несомненно, наслаждался своим триумфальным возвращением. Как только мы приехали, этот увалень, посверкивая глазами, тут же примостился около меня, поскольку лишь я разговаривал с ним, когда его родителей не было в комнате. Манни подошла ко мне и еще любезнее, чем обычно, пожала руку: