— Коля, я, кажется, беременна, — прошептала она почти беззвучно и ощутила упругое, стремительное движение его тела; он сжал ей лицо ладонями и, приподнявшись, долго молча глядел ей в глаза; не выдержав, она моргнула, натянула повыше на грудь край простыни.
— Спасибо, Танюша, — угадала она, потому что на время от напряжения почти потеряла способность слышать; Николай, соскочив с тахты и подхватив ее на руки, стал кружить по комнате; у нее в глазах мелькали зеркало, шкаф, люстра, опять зеркало, опять шкаф, опять люстра; он кружил ее и сам что-то радостно орал.
— Пусти, сумасшедший! сумасшедший! — вскрикнула она, все теснее прижимаясь к его разгоряченной груди, и из-за его плеча увидела его и себя в зеркале и шире открыла глаза. — Какой же ты красивый, — сказала она, не в силах оторваться. — Что ты здесь делал почти два месяца без меня, один? — спросила она с легкой угрозой и в то же время показывая, что это всего лишь шутка.
— Я тебя ждал, каждый день, каждый вечер, — признался он, опуская ее на пол, но по-прежнему прижимая к себе. — Как ты мне была нужна все время, каждый час, все эти два месяца… и я работал.
— Прости, — попросила она тихо, и он удивился:
— За что?
— За все, Коля, я ведь всего лишь баба, ничего не умею и страшно тебя ревную.
— Ну и прекрасно! Да это же вся ты! Именно такая — моя, вся моя, и самая лучшая! Таня, ты представляешь, у нас будет сын! Ванька, Иван Николаевич Дерюгин! Вот это будет единственно осуществленная великая идея!
— А если дочь? Представляешь, такая маленькая, ласковая, шаловливая… а, Коленька?
— Ну, не знаю, — протянул он с сомнением и не сразу и тут же опять поцеловал ее. — Нет, будет сын, Иван. Непременно сын. Дочка потом, у девочки должен быть старший брат.
— Пусть так, я не против, — согласилась и Таня. — Папа, например, все время грезит о внучке.
— Ничего, старик немного потерпит. Мы ведь не заставим его ждать слишком долго?
Она покачала головой, суеверно поплевала в сторону и зажала ему рот ладонью.
Через полчаса или чуть больше, за чаем, ощущая ее рядом, настраивающую на какой-то мещански-счастливый лад, он тихо засмеялся; Таня вопросительно взглянула на него.
— Нет, нет, ничего, — сказал он все в том же порыве счастья, но уже в преддверии близкого спада. — Просто я подумал, как все-таки недалеко ушагал человек. Часом раньше я мог бы убить из-за самой примитивной причины… просто потому, что ты вдруг оказалась бы с кем-то другим… А?
— Но это прекрасно, наряду с идеей это всегда двигало миром…
— Неужели? — он приподнялся. — Да, в тебе сквозь все твои замши и мохеры всегда проглядывает что-то пещерное… Теперь я понял, что тебе нужно. Заставить охранять костер, изредка бросать тебе, обглоданную кость. И как можно чаще срывать с тебя ободранную шкуру…
— Разумеется… Только ты, кроме своих формул, ничего не знаешь и не умеешь, даже какого-нибудь хромого пещерного льва убить не в состоянии… А еще были саблезубые тигры… хрупкая мечта моего детства.
— Вот видишь, какие бы побрякушки на свою душу ни навешала женщина, она так же биологична, как и миллион лет назад.
— С этим и не нужно спорить, важно в любой исторический момент уметь убить саблезубого тигра, ну, в крайнем случае льва — это все, что нужно женщине.
— Да, конечно, я это усвоил, но погоди, Татьяна, я сейчас думаю о другом. Жизнь идет какими-то удивительно отрицающими друг друга параллелями. Вот тебе один пример. Великое открытие века — пенициллин, и великое изобретение — атомная бомба. Они шли плечо в плечо: конец двадцатых, тридцатых, первая половина сороковых. Сорок первый год — первые опыты по применению очищенного пенициллина, сорок третий — начало его заводского производства. В сорок пятом Флеминг получает Нобелевскую за пенициллин, а на Японию заокеанские демократы так, вроде бы походя, между делом, сбрасывают первую атомную бомбу… Нет, здесь что-то есть, определенно что-то есть. А впрочем, что-то понесло меня, — оборвал он. — Как отец?
— Папа очень плох, — растягивая слова, как-то не сразу, глухо отозвалась Таня. Ей было трудно причинить ему боль сейчас, но другого выхода она не видела. — Ты находи время почаще быть у него, он так радуется, когда ты у него бываешь. Я ведь почти двое суток возле него провела, даже к тебе не могла, так устала… Поеду, думаю, к тетке, отосплюсь… А здесь ты звонишь.
— Ты говоришь, что очень плох, — начал было он и тут же, взглянув ей в лицо, оборвал. — Что я говорю, прости… почему же ты мне сразу не сказала?..
— Сначала не хотела, а потом ты был так счастлив…
— Да, да, но… постой, постой, Танюша, ты только говори все… Мне нужно с ним встретиться?
Она молча кивнула.
— И скорее, да?
Она опять кивнула.
— Не плачь, — попросил Николай, — не надо, это нехорошо. Я сейчас же оденусь и поеду…
— Что ты, Коленька, сейчас же за полночь, — напомнила она, поднимая на него глаза, затянутые слезами и оттого блестящие, большие, почти огромные, — тебя не пустят…
— Меня всегда пустят, — с неожиданной силой сказал он, вскакивая, торопливо разыскивая плащ и с каждой минутой волнуясь и торопясь все сильнее. — А если я не успею? — вырвалось у него. — Что же ты, Таня… Это же не только твой отец и мой тесть, это же — Лапин.
Заражаясь его тревогой, она тоже встала, засуетилась, помогая ему, и почему-то подумала, что уже поздно и Николай не успеет…
Николай успел; он действительно шел напролом, с непроницаемым лицом, досадно стряхивая с себя перепуганных неожиданным вторжением, пытавшихся остановить его нянечек и сестер; пробежав по широкому коридору, он поднялся выше на этаж, чувствуя, что оставляет за собой взбаламученный, приходящий во все в большее смятение муравейник. Перед дверями палаты, расположенной как-то на отшибе от остальных, он тупо уставился в цифру знакомого номера «16-Б». Там, за дверью, было нечто, заставившее его в один момент успокоиться, и когда к нему подбежали встревоженные дежурные врачи в сопровождении возмущающихся свистящим шепотом сестер, он холодно, остро посмотрел им навстречу и, опережая, сдерживая голос, отчетливо сказал:
— Тише, пожалуйста, я все равно войду, я должен войти.
— Кто вы? — спросил врач со сбившейся шапочкой на седых, коротких волосах, невольно проникаясь смутным уважением к этому отчаянному посетителю.
— Я его ученик, — сказал Николай, — мне необходимо, он ждет меня…
В этот момент за дверью палаты послышался шум, она распахнулась, и показалось широкое, припухлое лицо Грачевского; Николай от удивления отступил, в первую минуту он даже не мог скрыть своего удивления.
— Тише! — Грачевский угрюмо, почти с открытой ненавистью посмотрел на Николая. — Тише, — повторил он. — Старик услышал и узнал тебя, так же нельзя, Дерюгин… Он хочет видеть тебя… Сейчас, сразу.
Николай порывисто шагнул вперед, Грачевский едва успел посторониться; Николай увидел устремленные себе навстречу знакомые глаза; напряжение было велико, и Николай не мог, не хотел остановиться, и хотя он подошел к Лапину, казалось, спокойно и даже медлительно, в нем отчетливо жил другой ритм; он сейчас словно спешил слиться с той силой, что лучилась ему навстречу, чувство какого-то небывалого праздника охватывало, поднимало его.
— Простите меяя, — сказал он, и слова его прозвучали холодно и фальшиво в просторной палате; Лапин молчал. — Простите меня, Ростислав Сергеевич…
От волнения и ожидания до больного дошел даже не смысл слов, а то скрытое, что прозвучало в них, в тоне голоса; собираясь с силами, Лапин помедлил.
— Зачем, зачем это? — спросил он. — За что мне простить вас?
— За все, — сказал Николай, чувствуя в этот момент, что он действительно почти преступно виноват перед этим умирающим и все равно великим человеком. — За все простите… за Таню… это она сама настояла… А у меня не хватило воли дождаться вас и уже потом решать. Но и это не так просто… я не мог, не хотел ждать… Но у нас с ней все хорошо.
— Я знаю, Коля. Таня мне сказала, я рад за вас обоих, — остановил его Лапин, с излишней старательностью пережевывая слова, и это новое обстоятельство поразило, испугало Николая, раньше он этого не замечал. — Вздор, вздор, — продолжал Лапин. — Любите ее. Я избаловал ее, но сердце у нее верное. Она хороший человек, будет вам надежным товарищем… она с вами счастлива. Берегите ее, Коля. Со мной она совсем измучилась… я ее вечером еле-еле уговорил пойти отдохнуть…
— Ростислав Сергеевич, и мне она дорога, — сказал Николай, и от этой ничем не прикрытой обнаженности ему стало как-то неуютно.
— Впрочем, Коля, я не для того хотел видеть тебя. Об этом мы еще успеем, — по остановившимся, переставшим замечать что-либо вне себя, построжавшим глазам Лапина Николай понял, что произошла какая-то перемена, Лапин отдалился сейчас и от него, это было уже то состояние его души, когда больше никто не нужен, никто не интересует; человек действительно подобрался к самой своей вершине и в предчувствии непостижимой крутизны обратного движения ослепительно одинок. Но ослепительно, вероятно, для других, сам он этого не замечает, потому что сам он находится в это время в естественном состоянии. Николай не знал, что делать; оглянувшись, он увидел Грачевского с его цепкими глазами; Грачевский печально кивнул ему. «Зачем он здесь?» — с мучительной болезненностью подумал Николай, не меняя выражения лица; угадывая, что ему без обиняков напоминают, что он здесь не нужен и даже неприятен, Грачевский шагнул вперед, молча сжал плечо Николая.