Нежить и нечисть, в какой бы личине она ни являлась, не выносит света: «Погаси лампу, иди ко мне!» — приказывает Егору Кристина. Но он, пройдя все жуткие этапы инициации — ведь выпавшие на его долю испытания вполне можно трактовать как посвятительные обряды, — мало-помалу причащается огню, который становится для него такой же точкой опоры, как и для героя «Загадки доктора Хонигбергера». «Даже луны, даже ее не боюсь, — восклицает Егор. — Впрочем, она скоро сгинет… Луна заходит после полуночи». А когда огненная стихия, вроде бы случайно вырвавшаяся на волю из опрокинутой лампы, уже начинает пожирать заколдованный мирок Кристины, он вспоминает еще о двух символах— железе и кресте: «…мне не страшно, потому что при мне и железо, и крест. К тому же рассвет близко. И тогда уже ничего плохого не сможет случиться». Оба эти символа явственно соотносятся с именем героя: Егорий, Георгий, — это и землепашец, железным оралом оплодотворяющий лоно матери-Геи, и змееборец, вгоняющий железное копье с крестом на древке в пасть хтонического чудовища.
В финальном эпизоде расправы с вампиром отражен двуединый аспект мифа о пахаре-змееборце, ратае-ратнике: Егор вновь нисходит в подземный мир, в «средостение чертовщины», но уже не как пассивная жертва темных сил, а как олицетворение торжествующего мужского начала. С яростью вонзая железный посох в сердце Кристины, он окончательно «овладевает» ею, тем самым пытаясь избавиться от ее дурманных чар. Вместе с Кристиной гибнут в огне все ее исчадия и отражения, ибо они давно уж лишены самостоятельного бытия, независимого от ее ядоносных веяний…
«Девица Кристина» и «Змей» открывают «румынский» цикл художественной прозы Элиаде, продолженный новеллой «У цыганок» и целым рядом произведений 70-80-х годов, которые, бесспорно, являются вершиной его творчества. Вчитываясь в эти внешне скупые, аскетически строгие вещи (вся их духовная энергия ушла в сердцевину, в подспудную и особенно многозначную внутреннюю суть), невольно вспоминаешь цветистую лексику «Майтрейи» или замысловатые композиционные хитросплетения «Змея» — и понимаешь, сколько воды (или крови?) утекло с тех пор, когда молодой Элиаде создавал свои первые вещи. Убеждаешься, как изменился за это время мир, насколько перелицован и обезличен был человек, угодивший под ножницы бравых портняжек с погонами на плечах и партбилетами в кармане. Взять хотя бы рассказ «Пелерина» (1975), само название которого невольно наводит на мысли о перелицовке: «пелерина, да еще с заплатами на месте эполет…» И здесь, как в «Серампорских ночах» и «Змее», луна не только сияет на земном небе, но и предстает в качестве центрального символа, вокруг которого свивается подлинный сюжет. И здесь, как в ранних произведениях Элиаде, светящийся циферблат Луны отсчитывает истинное время, не совпадающее с мнимым временем часов, настроенных по Москве. Это реальное и символическое расхождение, бездонный зазор между правдой и ложью объясняет, помимо прочего, и необъяснимую для агентов тайной полиции псевдозагадку с передатировкой газет, дающую толчок сюжету повествования, как внутреннему, так и внешнему.
Пелерина (одеяние паломника) происходит от французского слова pelerine и, далее, от латинского peregrinus (паломник, странник). Многозначительная лексика! Зеведей, временный владелец пелерины, как раз и является паломником, свершающим мысленное хождение к святым местам. Он политически нейтрален, хотя и отсидел когда-то пятнадцать лет в лагерях: «На политику у меня ушло пятнадцать лет, на тюрьму еще пятнадцать, и я хочу понять смысл этих тридцати лет, потому что обе фазы, вместе взятые, составляют целое. Потому-то меня и занимает время как проблема… Такие, как я… абсолютно безопасны в политическом плане». Но не в метафизическом. Не будем забывать, что св. Иоанн Богослов был сыном галилейского рыбаря Зеведея. Преемство имен указывает на тему апостольского служения, посланничества в мир с поручением (вспомним схожую миссию Оробете-Даяна), и потому подозрительность тайной полиции небезосновательна, хотя ей невдомек, откуда исходит главная угроза. Так, по версии старшего беса, Гиберчи, Зеведей — связной, потерявший связь с центром, и эта бредовая догадка в некотором смысле верна!
Ибо угроза исходит от подлинно сущего, от того, что воистину есть. И потому складывающаяся из будто бы бессмысленных фрагментов шифрограмма считывается именно с циферблата лунных часов, поверяющих как биоритмы каждого живого существа, так и макрокосмическую пульсацию всей планеты. «Космическая жизнь во всей ее полноте еще ощущается как некий божественный шифр», — писал Элиаде в «Священном и мирском», лишний раз прибегая к мистико-математической терминологии, которой свободно оперирует все тот же Константин Оробете, странник по нижнему миру.
Стоит, пожалуй, отметить явственную параллель между образами Майтрейи и Аллана из самого раннего романа Элиаде — и символическими характерами главных героев «Пелерины». Санда Иринеу, невеста Пантелимона, после разрыва с ним становится «невозвращенкой». Но шведский климат ей претит, и она перебирается на юг, в Уганду, что, по мере удаления от Румынии, как бы усиливает солнечный аспект ее существа по отношению к Пантелимону, пребывающему в лунном пространстве. Единственное послание, внятно читаемое по-румынски, закодировано в лунных фазах Уганды и, несомненно, адресовано Пантелимону, будучи излюбленной цитатой Иринеу из евангельских «Заповедей о Блаженствах». Таким образом, разрыв с Сандой вырастает до масштабов космической катастрофы, оказываясь разрывом между Шивой и Шакти, неминуемо ведущим к гибели (пусть отдаленной) того мира, где остается герой.
Несколько замечаний по части оптики. Мир подлинный, откуда нисходит Сообщение, «божественный шифр», а на взгляд тайных агентов — пустая абракадабра, по отношению к нижнему миру совершенно абсурден, ибо бесконечно значительней его. Искаженное его отражение в мелководных головах агентов тайной полиции абсолютно не соответствует объекту, как в перевернутом бинокле, и, следовательно, не может быть осмыслено. Так, все происходящее представляется неизменно жующему зубочистку Пантази, который умнее своих соратников, диковинным сговором, имеющим целью свержение государственного строя: «Если моя гипотеза верна, это — испытания чрезвычайной важности… Их организаторы ищут пути: как передавать информацию, а на более позднем этапе, не исключено, инструкции… военного порядка». И он, как это ни парадоксально, по существу прав. Ибо дыхание Абсолюта, даже едва ощутимое, потрясает самую основу миропорядка, охраняемого секуритате; так, по свидетельству Сведенборга, духи, укоренившиеся во зле, не выдерживают даже слабого света, нисходящего с внутренних небес:
«…если только несколько небесного света проникает к ним [бесам. — Ю.С.], то их человеческие образы превращаются в чудовищные, ибо при небесном свете все показывается тем, что оно есть в себе самом. Вот почему они бегут от небесного света и обращаются к своему, более грубому свету, который является как бы светом от раскаленных углей…»[139]
Развязка рассказа в смысловом отношении рифмуется с финалом набоковского «Приглашения на казнь», когда декорации кошмара расползаются и Цинцинат выходит на свет. Герои «Пелерины», как бы ни были они слабы, боязливы, даже безбожны, все же оборачиваются к небесам. И небо отвечает им. Так Егор-Георгий-Змееборец, вспомнив о кресте и железе, вступает в мучительное единоборство с нечистью и побеждает ее, видя, как рушатся и горят «заставы сновиденья». Так в рассказе «Иван» солдаты, потерявшиеся во времени (или во вневременных измерениях?), справляются с обволакивающим их мороком и по светозарному мосту переходят в мир блаженства. Так, в отличие, скажем, от персонажей Кафки, обреченных вечно блуждать в лабиринте между пустым небом и отчаявшейся землей, Пантелимону мерещится проблеск надежды. И даже агент секуритате Пантази скрывается за кулисы, «слегка запрокинув голову, как будто его только что коснулось благоухание лип». «Пелерина» — самое, если можно так выразиться, идиллическое произведение «румынского» цикла. В нем нет ни смертей, ни арестов (разве что за сценой), ни внезапного и устрашающего вторжения в сиюминутную действительность инобытийных сил. Это своего рода детектив с мистической подоплекой и тщательно прописанным инфернально-бытовым фоном. Суховатые, шуршащие и перешептывающиеся интонации «Пелерины», ее нарочито казенный раскрой и настрой — все это звучит как сдержанная прелюдия к сумрачным и грозовым мотивам последующих рассказов: «Les trois Graces» (1977), «Без юности юность» (1977), «Даян» (1980).
Хотя прозаические шедевры Элиаде разрабатывают общую для них совокупность образов и символов, все же можно сказать, что одна из тем в каждой вещи доминирует. Это тема очистительного йогического пламени в «Загадке доктора Хонигбергера», тема противостояния солнечного и лунного первоэлементов в «Майтрейи», «лунная метафизика» и мотивы иерофании в «Змее», образы промежуточного между бытием и инобытием состояния (они, кстати сказать, подробно описываются в «Бардо тодол», тибетской Книге мертвых) в новеллах «У цыганок» и «Иван». «Les trois Graces» посвящены совершенно неожиданной и парадоксальной даже для Элиаде теме взаимосвязи грехопадения, бессмертия и… проблемы злокачественных опухолей. Хотя, пишет автор, «смерть есть полное раскрытие тех лучших способностей, которыми мы были наделены, сведение их воедино», а предшествующая ей болезнь — это «физиологический процесс утративший целесообразность, „созидание“ в беспамятстве и наугад, без цели, без порядка, без программы», «хаотическое творчество», творчество, потерявшее меру, но «сказочная юность без старости», которую праотец Адам и праматерь Ева утратили в результате первородного греха, в продолжение всей истории рода человеческого была тайной мечтой и целью магико-физиологической практики даосов и каббалистов, йогинов и тантристов. Возврат к эдемскому, адамическому состоянию — вот ради чего европейские алхимики разрабатывали рецепты питьевого золота, а их китайские собратья писали об эликсире бессмертия, образовании бессмертного зародыша и трех киноварных полях, где выплавляется золотая пилюля и взращивается золотой цветок — символы и средства слияния с пустотой, превращение в бессмертного.