Известно, что всем дерзнувшим посмотреть в лицо Горгоны грозила «наистрашнейшая опасность»: ее взгляд обращал в камень неосторожных смельчаков. А кровь мертвой титаниды стала «живой и мертвой водой» волшебных сказок, тем самым эликсиром бессмертия, который был открыт в лаборатории доктора Тэтару. Повинуясь магии «конечного уравнения», смерть сделалась молодильным источником, Fontaine de Jouvence. Однако кровь Горгоны не только воскрешает, но и убивает. Чудо порождает чудовище. Тэтару-Асклепий погиб от одного взгляда на Фрусинель-Деметру, в чьих жилах струилась двустихийная кровь Горгоны, которую он сам вспрыснул в них. «Отблагодарить его захотелось, утешить, — признается Фрусинель одному из героев рассказа, — он же ведь, доктор Тэтару, это чудо сотворил. Я смеюсь и иду на него, а он стал пятиться и не заметил, что дошел до края, где пригорок обрывался, а я тоже не заметила, Господь меня разума лишил. Вдруг вижу — он руками взмахнул и повалился». Иными словами, ни перун Зевса, ни громы и молнии секуритате не имеют отношения к гибели доктора: «смертию смерть поправший» Тэтару стал жертвой вакханки Фрусинель (не ее ли неистовые сестры растерзали когда-то Орфея?). Ко всему этому стоит добавить, что один из вариантов мифа об Асклепии повествует о его посмертной судьбе следующим образом: «Однако позднее Зевс вернул Асклепия к жизни. Так сбылось неосторожное пророчество дочери Хирона Эвиппы, которая объявила, что Асклепий станет богом, умрет, а затем к нему снова вернется божественность, то есть он дважды повторит свою судьбу. Образ Асклепия, держащего целительного змея, Зевс поместил между звезд»[143]. Змей, обвивающий чашу, издревле считался эмблемой медицины; в античности его признавали не только атрибутом, но и воплощением бога-целителя. И как знать, не эликсир ли вечной молодости, заново открытый Аурелианом Тэтару, наполняет этот таинственный сосуд, суля смерть одним, бессмертие и вечную юность другим: «Только у последней черты, — говорил доктор, — прорастают ростки спасения…»
«Юность без старости и жизнь без смерти» — таков лейтмотив «Les trois Graces»; заглавие повести «Без юности юность» — перефразированное название загадочной румынской сказки, которой навеяны сюжеты обоих произведений. Выше, говоря об основных мотивах итоговых шедевров Мирчи Элиаде, я не ради красного словца назвал эти мотивы «сумрачными и грозовыми». «Без юности юность» начинается картиной небывалой грозы в предпасхальную ночь, почти полчаса без передышки полыхает небо в середине повествования, а завершается оно описанием метели накануне Рождества. Вопреки тому, что с формальной точки зрения сюжет повести разворачивается на протяжении тридцати лет, символическим образом он укладывается в промежуток между Пасхой и Рождеством 1938 года. Да оно и неудивительно, поскольку автор считает, что «время способно сжиматься так же, как и расширяться». Оно мгновенно раздается вширь, когда в ночь под Святое Воскресенье над головой Доминика Матея «грохнул взрыв, сопровождаемый вспышкой ослепительно белого света», и неторопливо, в течение целого вечера, сворачивается в метельный Сочельник 1938 года над оледеневшим телом столетнего старца Мартина Одрикура, «родившегося в Гондурасе 18 ноября 1939 года». Молния, поразившая пожилого преподавателя, приехавшего в Бухарест накануне Пасхи, чтобы принять там заранее припасенную смертельную дозу стрихнина, не была обычным атмосферным явлением. В своей монографии «Образы и символы» Элиаде пишет о подобных вспышках так: «Озарение, постижение сути вещей знаменует собой чудо исхода из Времени. Парадоксальный миг озарения в ведических текстах и текстах упанишад сравнивается с молнией. Брахман познается мгновенно, молниеносно. „Это поучение [Брахмана],— гласит Кена-упанишада (IV, 4), — это то, что сверкает как молния“. „Истина в молнии“, — вторит ей Каушитаки-упанишада (IV, 2). Известно, что тот же образ — молния духовного озарения — встречается в греческой метафизике и христианской мистике»[144]. Иными словами, такого рода молния — это истина, нисходящая с небес, божий перун, поражающий изгнанника прямо в темя, в то место, где, по тантрическим понятиям, распускается тысячелепестковый лотос, чакра сахасрара, духовный центр, символизирующий собой высшее «Я», именно здесь, в области теменного глаза, покидает пределы человеческого существа, чтобы устремиться навстречу молнии Абсолюта, «Дэви Кундалини, сверкающая как молния, как цепь бриллиантовых огней…»[145].
Момент озарения — это мгновенное слияние двух молний, восходящей и нисходящей, встреча Атмана и Брахмана, в результате которой человек постигает ирреальность времени и призрачность материального мира — они так же фантоматичны, как наши сны, а поэтому мы, в принципе, можем постигать суть вещей и явлений — как настоящих, так и прошедших и будущих — непосредственно, без всякой подготовки, как это иногда случается во сне. Пораженный (и омоложенный) молнией Доминик Матей начинает читать книги на языках, прежде ему вовсе незнакомых, прозревать будущее, встречаться с людьми, которые либо давно умерли, либо считаются бессмертными, — в этом отношении особенно красноречив его диалог с графом Сен-Жерменом за чашкой кофе в заурядном кафе «Альберт» — диалог, во время которого обсуждается значение находок кумранских рукописей и гностических манускриптов Наг-Хаммади, устройство Ноева ковчега, передача традиции, грядущая атомная катастрофа и оккультный смысл второй мировой войны, что велась, оказывается, между двумя тайными обществами — Орденом тамплиеров и кавалерами Тевтонского ордена…
Ничего удивительного во всем этом нет, особенно если припомнить, скажем, вторую главу из Деяний апостолов, где повествуется о том, как в день Пятидесятницы апостолы собрались вместе и с ними произошло чудо, весьма схожее с озарением, осенившим провинциального учителя в грозовую предпасхальную ночь: «И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святаго, и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать» (Деян. 2:2–4). В сравнительно короткой статье нет возможности процитировать и прокомментировать многочисленные тексты, на которые так или иначе ссылается Элиаде, подкрепляя ими свои лишь на первый взгляд фантастические теории, однако нельзя не привести то место из платоновского «Менона», которое автор вполне мог бы взять эпиграфом к своей повести, где так часто идет речь о взаимосвязи воспоминания и познания: «А раз душа бессмертна, часто рождается и видела все и здесь, и в Аиде, то нет ничего такого, чего бы она не познала; поэтому ничего удивительного нет в том, что и насчет добродетели, и насчет всего прочего она способна вспомнить то, что прежде ей было известно. И раз все в природе друг другу родственно, а душа все познала, ничто не мешает тому, кто вспомнил что-нибудь одно, — люди называют это познанием, — самому найти и все остальное, если только он будет мужествен и неутомим в поисках: ведь искать и познавать — это как раз и значит припоминать»[146].
В повести «Без юности юность» тождество (или, в буквальном смысле слова, уравнение) памяти и знания отображено в главе IV— она, как и глава I, начинается сценой грозы, заставшей на горном перевале двух туристок, молодую и пожилую. Старшая погибла от разрыва сердца, младшая осталась в живых, но напрочь утратила и свою личность, и знание родного языка. Удар молнии превратил Веронику Бюлер из швейцарского кантона Баль-Кампань в индийскую девушку Рупини, жившую двенадцать веков назад и говорившую на санскрите. «По многу месяцев, — пишет Элиаде, — [она] проводила в пещере, медитируя и переписывая труды учителя. Там она и пребывала, когда разразилась гроза. Она услышала раскаты грома, потом лавина камней прокатилась с гор и заслонила устье пещеры. Все ее попытки выбраться были напрасны». Рупини оказалась в неведомой стране, среди людей, говоривших на незнакомом наречии, — только Доминик, наделенный, как мы помним, «даром языков», мог ее понимать. Ее озарение оказалось, если можно так выразиться, однобоким: она утратила всякую память о настоящем, о том, кем она была в XX веке, приобретя взамен воспоминания и знания, относящиеся не только к VIII веку, по уходящие в толщу минувших тысячелетий. Раз в неделю, во сне, ее посещали видения отдаленных времен, видения, во время которых она говорила на языках, неизвестных даже. Доминику, а однажды ночью разразилась чередой гортанных, нечеловеческих криков, спустившись, как можно думать, в такие пучины времени, когда люди еще мало чем отличались от животных. Можно высказать предположение, для читателя вовсе необязательное, что в образе Вероники-Рупини автор в который раз воплотил лунные, предельно женственные черты, настолько несовместимые с мужской, солярной природой Доминика, что, находясь рядом с ним, она начала катастрофически быстро стареть — так слабый свет луны блекнет и тускнеет в лучах солнца. Лишь разлука с любимым спасает ее от неминуемой смерти…