Красная глина и снегопад вспоминались и наяву, и во сне; наяву — приходили сами собой, в тихую минуту забывчивого раздумья; во снах же они как бы специально разыскивались как спасительный выход из кошмаров, память стремилась к ним, как тонущий рвется к поверхности, к воздуху и свету; особенно же спасали они, когда приходилось выныривать из двух, чаще всего преследовавших страшных воспоминаний: грозы и человека, уничтожившего город.
Он стоит у раскрытого окна деревенской избы. Здесь живет дедушка. Это окраина города на берегу озера. Только что отбушевала гроза, вдали еще ползает синяя туча, бывшая до того черной. Под окном стоят мокрые кусты малины. Темные влажные ягоды облеплены мокрыми листьями. Запахи земли. В канаве бежит пенистый ручей. Когда началась гроза и туча накрыла улицу, зажгли керосиновую лампу. В избе тусклый красноватый свет, а из-за края тучи солнце бьет сильными лучами по лужам. Потом оно закатилось, на улице стало темнеть, а свет в избе стал ярче и светлым квадратом выпал на улицу, на кусты малины и затихающий ручей. И тогда мимо избы прошли эти люди. Они возникли из темноты, попали в светлый квадрат и снова исчезли. Они — потом вспоминалось — шли вереницей и, кажется, все были в бинтах. У первого вся голова была замотана, свежий бинт на всклокоченных волосах, на лбу. Он идет ровно по прямой и вытянув перед собой руки. Может быть, у него забинтованы и глаза? Да! Чей-то голос произносит: «Погорельцы…» Он понимает это так: их обожгло грозой, они загорелись от молнии. В грозу нужно прятаться в дома, а когда вспыхивает молния, закрывать глаза. Они или не знали этого, или не успели спрятаться, и молния сожгла их. Она обожгла их лица, выжгла им глаза, и теперь они будут брести неведомо куда и просить милостыньку, как те слепцы, что иногда забредают к ним во двор и поют заунывные песни. Несчастные, страшные люди со сгоревшими глазами. Многие годы они снились ему, идущие молча и ровно, не быстро и не медленно. Неостановимо, с белыми повязками, из-под которых виднелись обугленные носы. Во сне они, войдя в светлый квадрат, не проходили, а все шли и шли, и так близко, что, протянув руку, можно было сорвать бинт с лица. Но этого-то они и хотели, об этом и просили молча, каким-то особым намеком, и этого-то ни в коем случае не следовало делать, потому что там, под бинтами… не было глаз! И знать, что там, под бинтами, нет глаз, было страшнее, чем если бы видеть, что их нет. Люди в бинтах шли через его сны — это был молчаливый знак всего потаенного и жуткого, что есть в жизни и с чем неминуемо придется столкнуться.
В отличие от безмолвного шествия слепцов театральное воспоминание пугало иным образом, вместе со страхом оно приносило ощущение восторга, этот страх был притягательным. И если слепцы приходили против его воли, то это воспоминание он не раз вызывал к себе сам, добровольно погружаясь в его сверкающий, распоротый острым летучим лучом мрак. С годами он полностью утерял представление, когда и кто водил его на тот спектакль, и самого спектакля не помнил вовсе, из чего и заключил, что дело было в очень раннем возрасте; не помнил потому, что ничего не понял; ни единым проблеском не вспыхивала память, когда он пытался вспомнить, что было до той сцены и после нее; можно было подумать, что все предыдущее актеры сыграли на темной сцене, при погашенной рампе, торопливо отбормотав положенное глухими невыразительными голосами и проскользнув бесформенными тенями из кулисы в кулису; и так тускло и бестелесно текло действие, пока не зажглись прожектора и не осветили в глубине сцены красивый иноземный город; а слева, возле ближней кулисы, обозначилась высокая башня, укрытая решетчатым куполом, под которым громоздилось нечто непонятное и грозное. Вдали, в условной театральной дали, жил в ночи, перемигивался огоньками ничего не подозревавший город. Человек в черном, высокий, с черными руками, непрестанно размахивая ими, взбегал по крутой лесенке на башню, гримасничал, выкрикивал угрозы, грозил далекому городу кулаком, затем проникал под решетчатый купол и приводил в движение нечто, под куполом находившееся, и стало видно, что это нечто имеет вид пушки. Человек лихорадочно крутил приводные колесики, в оркестре возникла и набрала силу барабанная дробь, оборвалась, сменилась пением труб и скрипок, под которое из пушки вырвался ярчайший острый луч, сначала обшаривший полнебосвода, а затем упавший на город. И там, срезаемые им, начали падать огромные здания, рушились башни и гасли огни, а высокий человек — теперь уже не высокий, скрюченный под тесным куполом, приникший к черной пушке таким образом, что вместе они составили нелепый многоугольный силуэт — кричал диким звериным криком, приветствуя падение очередного здания; и было ясно, что там не только падают на землю этажи, но и гибнут люди, еще за секунду до того не подозревавшие о том, что погибнут; они веселились, танцевали, сидели за столами, играли, беседовали, и вот пришел луч, он прошел через город, разрезая стены и любые предметы, попавшие ему по пути, а если попадались люди, он разрезал и их. Один-единственный человек в считанные минуты погубил огромный веселый город. Велика же была его обида, велики были сила его мести, сила и власть. Могущество высокого человека завораживало и делало происходящее одновременно отвратительным и прекрасным… Но не все еще было кончено, нет. Внезапно на окраине погибающего города разгорелось и ослепительно вспыхнуло яркое пятнышко, и непрерывно расширяющийся луч пронесся оттуда сюда, чиркнул по стенам и потолку зрительного зала и заплясал вокруг башни. Высокий человек, упоенный всепобеждающей силой своего луча, поздно заметил опасность. Он попытался направить свой луч точно в далекое пятнышко, и был уже близок к цели, но тот луч нашел его первым. Вспыхнуло пламя, раздался вопль ужаса, и человека и его пушку заволокло дымом. Мгновением позже и луч с башни нащупал врага, и там, вдали, где горело пятнышко, тоже вспыхнуло маленькое пламя, а потом вся сцена погрузилась во мрак.
Надо думать, это была инсценировка «Гиперболоида инженера Гарина».
Это воспоминание он не раз вызывал с целью покарания своих обидчиков и врагов. Засыпая, он выстраивал ночной город и кромсал его страшным острым лучом, и те, с чьей отвагой или наглостью он не справился днем, здесь растерянно метались среди падающих стен, напрасно пытаясь укрыться от луча, и луч испепелял их; здесь он, мальчик, был высоким человеком, жестоким и несправедливо обиженным, страшным и отчаявшимся; тогда, днем, нужно было только сжать пальцы в кулак и ткнуть в лицо или хотя бы в грудь обидчика, а он не мог что-то преступить в себе и ударить; здесь же он преступал, и легко, и знал, что именно преступает, что он преступник и возмездие не заставит себя ждать. В хаосе ли разрушенного города, в глубине ли мрачного дворца, под сводами ли полузасыпанного щебнем подвала разгорится пятнышко, выскочит игольчатый луч и ударит ему в глаза.
И в полном мраке, наступавшем после вспышки, он превращался в одного из тех, обожженных грозой, слепцов и брел среди руин разрушенного им города; причем его не удивляло, что он видел эти уходящие в никуда стены с выщербленными кирпичами, с пустыми проемами окон, он видел их и все же был слеп, слепота заключалась в неподвижности всего, что он видел, в отсутствии и невозможности какого-либо движения вокруг. Он посягнул, и он наказан, навсегда, до конца дней своих обречен идти среди безмолвия, нескончаемым путем тишины и мрака, через тени и столбы лунного света, в которых не шевелились даже пылинки. Другие слепцы шли рядом, покорно вытянув перед собой руки. Они тоже посягнули и тоже наказаны.
Так укреплялся в нем образ запрета; сам по себе не имевший никаких очертаний, он ощущался как тягостная сила и непрерывное давление. Множество самых разных «нельзя», явленных ему в семье, во дворе, позже — в школе, действительно произнесенные, а также такие, на которые намекалось обстоятельствами, и, наконец, внушаемые самому себе, вместе составляли этот невидимый образ, ощущаемый только производимым ими давлением.
«Кем ты будешь?» Этим вопросом взрослые облегчают ребенку его размышления о будущем. В самом вопросе заложена подсказка, что будущее поддается определению и уточнению, в нем можно стать «кем-то», и именно тем, кем хочется в настоящее время. Но для мальчика в этом вопросе важнее не «кем», а «будешь». Оно подтверждает его тревожную догадку, что когда-нибудь он станет взрослым. В это верится с трудом. Он ничем не похож на взрослых. А они ничем не напоминают бывших детей. Он мал ростом, а взрослые велики, и он смотрит на них снизу вверх. У отца каждый день отрастают на щеках густые черные волоски, и каждое утро он сбривает их блестящей бритвой, этакой сабелькой, предварительно укрывая лицо густым слоем мыльной пены; интересно следить, как с легким скрипом бритва снимает эту пену и как обнажается выбритая щека. Над бровями, возле крыльев носа, на шее — всюду загорелая кожа рассечена морщинами. У отца волосатые руки и волосатые ноги. Неужели и он, мальчик, когда-нибудь превратится в такого мужчину? Он не хочет превращаться. Он и без того некрасив. Далее — быть взрослым скучно. Они живут в квартире, не подозревая о самом интересном в ней. Они никогда не сидят под обеденным столом, да и не поместились бы там. Между тем ножки стола соединены широким перекрестием, в свою очередь, имеющим свои маленькие ножки. На нем можно сидеть, как на скамейке, и наблюдать жизнь квартиры.