Квартира на самом деле двухэтажна, взрослые живут на втором этаже, а на первом живут дети. В первый входит пространство под столами, обеденным и письменным, и под кроватями, закоулок за печкой, щель между стеной и пианино, подзеркальный столик и две-три нижние полки книжного шкафа. На второй, взрослый этаж можно попасть, если встать на стул или залезть на пианино, что строжайше запрещено, или на широкую среднюю часть буфета, что тоже не поощряется. Но какое счастье стоять на этой пониженной части буфета, имея справа и слева полукруглые тумбы с дверцами граненого стекла, а за ними, также с обеих сторон, — уходящие до потолка крайние тумбы с дверцами, отделанными медью и перламутром; и, наконец, прямо перед собой — зеркало в ногах, зеркало над головой, двухстворчатый шкафчик и между ними полочка с трехъярусной хрустальной вазой и семеркой тяжелых, увесистых слоников, мал мала меньше. Буфет — сам себе дом, замок, даже, может, и отдельный город.
А платяной шкаф, в котором они с сестрой укрывались друг от друга, играя в прятки? А письменный стол? С зеленым сукном, с выдвижными ящичками, с крохотными шкафчиками на нем, соединенными резной лакированной оградкой, с чернильным прибором на розоватой, в крапинках, доске из орлеца, с серебряной собакой — гончей, лежащей между чернильницами, кубами толстого желтоватого на просвет стекла? А уже упоминавшееся зеркало и столик с дверцами, закрытыми гранеными стеклышками неправильной формы, вставленными в металлическую оплетку? И, наконец, книжный шкаф, в котором самым интересным было, как открывались и убирались дверцы его полок. Дверцу следовало приподнять за круглую ручку, торчащую посередине, и вогнать в щель над книгами. Она уезжала внутрь по двум канавкам, по которым катились ролики. И открывался доступ к самому замечательному, что было в доме, — к книгам.
Он очень рано научился читать, к четырем годам, а может, и раньше, этого он не помнил. Но хорошо запомнил день рождения, когда ему на четырехлетие подарили книгу Бориса Житкова «Что я видел». Эту книгу он читал с утра до вечера, на ночь прятал под подушку и утром, едва проснувшись, доставал ее и вновь погружался в приключения маленького героя. Из нее он впервые узнал о существовании дынь и арбузов, пароходов и самолетов, вокзалов и гостиниц.
Там, например, описывалась гостиница в Москве. Особенно поражало, что в гостиничном номере имелись кнопки с различными изображениями. Нажмешь на ту, на которой изображен веник, придет работница и подметет пол. Нажмешь на изображение скрещенных вилки и ложки — принесут еду. Удивительно!
В книге было еще много не менее замечательных сведений. В тот же вечер, как ему вручили книгу, он вышел с ней во двор. Между стволами акации была устроена скамейка. Здесь он сел и начал читать. Он читал очень громко. Он привык, что взрослых умиляет и поражает его умение читать, и ему нравились эти похвалы. Вот и сейчас, когда он сидел между акациями и читал Житкова, подходили дворовые тетки и хвалили его. Потом раскрылась дверь во флигеле, и вышел Петька. Петьке было пятнадцать лет, и он был почти настоящий взрослый. Выйдя из флигеля, он намеревался отправиться по своим делам, но задержался возле мальчика. Запихнув кулаки в карманы широких мятых брюк, он внимательно слушал чтение, но вдруг выдернул руки из карманов и неожиданно наложил на страницы по растопыренной пятерне.
— Стоп, машина, — сказал он. — Это каждый дурак умеет…
Голос у него был грубый, слова звучали резко, отрывисто, с особым напором, вызовом; некоторые слова он не договаривал, так что казалось, что фраза закончится ругательством, да часто она так и заканчивалась. Эта манера не была собственно Петькиной, так принято было у всех пацанов. Кто не умел так разговаривать, не мог считаться своим. Позже мальчик во всех тонкостях овладел этой манерой, но у него не всегда хватало духу пользоваться ею, потому что ее подспудным смыслом было намерение немедленно, с первой фразы обозначить себя выше собеседника, или, точнее, — поставить его ниже себя.
— Это каждый дурак… — повторил Петька. — А ты давай-ка одними глазами.
Мальчик долго не мог понять, что это такое — «одними глазами». Кончилось тем, что вошедший в педагогический раж Петька велел ему закусить язык и так держать его изо всех сил. Мальчик старательно стиснул язык, и свершилось чудо. Глаза читали, он все понимал, стояла тишина. Довольный Петька одобрительно шлепнул его по затылку, сунул руки в брюки и вразвалочку пошел по своим делам.
Мальчик, правда, не сразу перешел на новый способ, ему не хотелось расставаться с похвалами, и, когда приходили гости, он, чтобы сделать приятное себе, маме, бабушке, читал по-прежнему вслух.
Теперь, в семь лет, воспоминание о том дне числилось среди самых дорогих и приятных, сразу после красной глины и снежинки. Тогда скамеечная доска была свежевыструганной, теперь она побурела, столбики под ней подгнили, по ним ползали муравьи. Здесь он сидел, одной рукой прижимал к коленям книгу, а другой поглаживал ствол акации, теплый, гладкий, и пальцы сами отщипывали тончайшие прозрачно-золотистые кожурки, под которыми обнажалась еще более гладкая глянцевитая кожица. И по-прежнему в пяти шагах от скамейки была дверь флигеля с косо прорезанной щелью и ржавой табличкой возле нее: «Для писем, для газет», но живший за этой дверью Петька за эти годы успел вырасти, уйти на войну и погибнуть.
Мальчик садился на скамейку, обхватывал по обе стороны от себя стволы акации и смотрел на дверь. Он пытался понять, что это значит, что человек был и его не стало. Он не мог этого понять.
Самой потрясающей книжкой его раннего детства была горькая история голландского мальчика Карла, и он потом многие годы мечтал снова найти и перечитать ее. Книга с оторванной обложкой, без фамилии автора и без названия, неизвестно откуда возникла в доме и неизвестно куда сгинула. Это был рассказ про страну Голландию, где всюду крутятся мельницы, а зимой по замерзшим каналам дети и взрослые катаются на деревянных коньках, где все живут сытно и весело, все, кроме несчастного сиротки Карла, над которым издевалась мачеха и который очень хотел увидеть свою родную мамочку и не верил, что она умерла. Однажды Карла взяли в какой-то большой дом, где в просторном сводчатом зале собралось много нарядных людей, пел хор, играла музыка, а люди обращались к кому-то с просьбами и извинениями.
Стены зала были украшены картинами и портретами, и среди них Карл увидел изображение красивой молодой женщины, и ему показалось, что он уже видел когда-то это лицо… Да, он понял: это портрет его настоящей матери! Он был заворожен ее ласковым взглядом, и, когда все завершилось, умолкли песнопения и мольбы, мальчик никак не желал уходить, он упирался, кричал, плакал, вел себя ужасно и несообразно со строгими порядками этого дома. Больше его сюда не приводили. Между тем наступила зима. Однажды ночью, после очередных побоев и унижений, голодный и оскорбленный, он долго не мог уснуть. Если бы была жива его настоящая мать, он жил бы по-другому. У него была бы чистая постель в теплой комнате, а не соломенная подстилка под лестницей, и он был бы сыт, и на ночь над ним склонялась бы мама и целовала его в лоб и рассказывала бы добрую сказку… Карлу неудержимо захотелось сейчас же увидеть ее. Он тайком покинул дом мачехи, среди ночи нашел тот дом, сумел проникнуть в него и вновь увидел портрет, слабо освещенный лунным светом, пробивавшимся через замерзшие окна. Ему казалось, что мама вот-вот оживет, спустится к нему по голубому лунному лучу, обнимет и согреет… Еще не рассвело, когда прихожане местной церкви, явившиеся к заутрене, нашли его застывшим на каменном полу пред иконой Божьей матери.
У мальчика каждый раз, как он дочитывал эту историю до конца, наворачивались слезы. Больше всего его поражала не сама гибель Карла, а то, что он так и не узнал о своей ошибке. Иконы мальчик видел у матери паровозного машиниста, жившего в первом коридоре, у старухи Сусловой; они висели в углу, подсвеченные лампадкой красного стекла. Была ли среди них Божья матерь, он не знал, а спросить стеснялся: старуха была страшновата. Время согнуло ей спину, она походила на бабу ягу, ходила с клюкой, со всеми разговаривала сердитым окриком и промышляла милостыней. Она нашла очень выгодное место: на горе возле Дворца пионеров, куда мамы водили детей в различные кружки. Расчет у старухи был безошибочным: кто идет с ребенком, обязательно подаст. Несколько раз мальчик, заходя к Сусловым, заставал старуху за подсчетом добычи. Она складывала монеты в столбики, отдельно медь и серебро. Ах, никелированному бочоночку было очень далеко до тех богатств, которые высыпала на покрытый клеенкой стол из своей грязной, драной кошелки сердитая согбенная старуха!
Но никаких богатств не пожалел бы мальчик за пропавшую книжку о Карле. Странно, кого бы он ни спрашивал, никто не читал ее и не слыхал о ней. Определенно, с нею была связана какая-то тайна.