Самой распространенной провинностью в этом детском общежитии было, разумеется, ночное подтопление постели. Легкой формой наказания было публичное предъявление загаженных простыней, когда виновник шел со своим мокрым бельем перед строем таких же, как сам, зассанцев. Но это был лишь первый этап воспитания, потому что рецидивистам бывала уготована форменная гражданская казнь, иначе не скажешь. С кухни повариха несла сухой горох, его посыпали на стол, штрафник нагишом ставился на горох на колени на самом виду товарищей, а в руки ему вручался ночной горшок, который он должен был держать над головой.
По-видимому, в уме воспитательницы уже тогда торжествовали идеи феминизма, поскольку девочки и мальчики при экзекуциях были уравнены в правах.
Она не была кровожадна. Помимо процедуры такого-то на горох , как она командовала при затаивших дыхание юных зрителях, уже занявших свои места по кроваткам, других наказаний – кисель не в счет – она не знала, если не считать щипков, подзатыльников, а иногда и пощечин. Мы все любили ее, ведь перед сном после спектакля с горохом и горшками она, как заправская нянюшка, читала нам сказки, предварительно надевая очки, и в очках становилась и уютна, и мила.
Перед чтением она спрашивала риторически: хотите страшную сказку ?
Все наперебой хотели. Репертуар у нее был таков: кое-что из
Диканьки – Страшная месть была ее любимым произведением, или что-нибудь из Гриммов, тоже вампирическое, но мне, закаленному
Гауфом, все это было как слону дробина, и даже из Тысячи и одной ночи , подо что мы сладко засыпали. И еще она любила читать
Приключения Бибигона Корнея Чуковского. И этот Бибигон не то чтобы пугал меня, но казался малосимпатичным и даже опасным, и познакомиться с ним мне бы не хотелось. Что-то дворовое, неумное и разбойное было в этом герое, он как бы воплощал в своем поведении
улицу , на которую запрещала ходить бабушка, хотя я, конечно, не мог разобраться в ничего хорошего не сулящей этимологии этого имени.
Привлекала меня в нем лишь одна черта его биографии – а именно то, что он свалился с Луны . Я это дело представлял себе по аналогии с падением с кровати. То есть этот самый хулиганистый Бибигон спал на
Луне, во сне дрыгал ногами, а потом свалился вниз и угодил в какое-то неведомое Переделкино , которое точнее было бы назвать
Проделкино . Потому что Бибигон, едва там оказался, стал скакать верхом на утятах и на петухах, грозил обезглавить индюка по имени
Брундуляк, а потом столкнул его в канаву, сам упал в миску с молоком и плавал в дырявой галоше, что было уж совсем глупо. И в довершение всего танцевал, не поверите, с крысой. Да-да, наша воспитательница читала с чувством:
И засмеялся
Бибигон,
И в тот же день
Умчался он
В соседний двор на сеновал
И там весь вечер танцевал
С какой-то крысою седой
И воробьихой молодой…
Она возвращалась к этому злосчастному Бибигону не раз, чаще, чем к
Страшной мести , и мне стало казаться, что Брундуляк и есть тот самый колдун, отец малохольной Катерины, на что в тексте Чуковского были намеки. И, читая в десятый раз этот сомнительный шедевр автора
Футуристов и эгофутуристов , а также Цокотухи , вдруг расплакалась, когда в который раз декламировала строчки:
Вон погляди, стоит Федот
И жабу гонит от ворот,
А между тем еще весной
Она была его женой.
И вот однажды, смахнув набежавшие за чтением слезы, она торжественно сказала:
– Дети! Если вы будете хорошо себя вести, мы поедем с вами в
Переделкино к дедушке Чуковскому. Дедушка Чуковский очень любит детей. Он рассказывает им сказки и дарит конфеты. Но, чтобы поехать к нему, надо быть очень, очень послушными. А теперь спите.
С одной стороны, что же это за место такое, это самое Переделкино, где Федоты женятся на жабах! Но с другой – посул был баснословен, шутка ли – к самому Чуковскому! Но особенно важны были даже не дедушкины конфеты, хотя, конечно, и они тоже, и даже не сам дедушка, а мальчик, которого угораздило во сне свалиться с Луны, – тот факт, что это случилось с ним именно во сне, для меня был отчего-то очевиден. Должно быть, за эти обещания, за эти слезы, показавшиеся из-под ее очков, за самые очки, каковыми пользовалась и бабушка при чтении, я тоже полюбил нашу воспитательницу, не находя, впрочем, никакой связи между ней и этим самым Федотом, гонителем жаб, который не был ли все тот же пронырливый переодетый Бибигон, или Бибигоном буду я сам, когда подрасту?
На своей прекрасной зеленой детсадовской даче, переживая Бибигоновы приключения вместе с любимой воспитательницей, тихо плачущей над судьбой переделкинской жабы, я не мог знать, что бабушка тяжело заболела, оставшись в Химках одна с нашим рыжим котом. Потому что мои родители, сбагрив меня на лето, отправились в круиз по
Волге-матушке. Они были молоды тогда и очень красивы. Они были впервые счастливы и свободны, поскольку отец стал университетским доцентом и у него завелись свободные деньги. Разумеется, как все счастливые люди, они были поглощены собою. Я отчетливо вижу их на палубе белого корабля, плывущего мимо Калязина с его торчащей из воды ажурной колокольней: мать – в ситцевом голубом сарафанчике в белый горох, в белых же босоножках, русые косы уложены вкруг головы; отец – в широченных белых штанах с манжетами, называвшихся
теннисными , в сетчатой синей рубашке с коротким рукавом, в парусиновых туфлях, которые было положено чистить зубным порошком. Я вижу их сходящими по пружинящему трапу с набитыми поперечными брусками – на прогулку по Костроме или Угличу, и отец поддерживает мать под локоть, гордясь своей цветущей, грудастой, с узенькой талией, несмотря на роды, довольной и веселой женой. А ведь бедная матушка так редко бывала чем-нибудь довольна.
В Горьком они сошли на берег. И здесь была предпринята исключительная для моей матери попытка возвращения в прошлое: она не любила архивы и могилы, даже старые письма и спустя годы выбросила на помойку бабушкин дневник, холодно объяснив мне, что это было личное , и я не устаю лить по этому дневнику слезы, догадываясь, что скорее всего про мою мать бабушка писала не всегда комплиментарно…
Здесь, недалеко от Горького, в городке Ворсма, они с бабушкой и со старшей сестрой оказались во время войны. Бабушка преподавала немецкий язык в сельской школе, моя мать заканчивала восьмилетку, старшая сестра Елочка после окончания школы несла трудовую повинность, работая в поле сцепщицей. Жили у хозяйки . Ели картошку, которую варили на керосинке, с постным маслом. Елочка вскоре умерла от воспаления легких. Бабушка похоронила старшую дочь, взяла самое необходимое и, не дожидаясь конца войны, вдвоем с младшей вернулась в Москву, где у них ничего не оказалось. Скитались по углам, пока бабушка не нашла место учительницы в подмосковной деревне Куркино, на месте которой нынче красуется
экспериментальный спальный район и где они жили в брошенном доме приходского священника. Кстати, сама церковь и сейчас стоит с краю, обок экспериментальных высоток – монолит . Когда бабушка нашла место переводчицы для немецких пленных, работавших на какой-то химкинский институт, ей дали эту самую комнату, где сначала появился рыжий кот, а потом и я. Так вот, в Ворсме моя мать решила посетить могилу сестры – не сама решила, конечно, попросила бабушка, – но никакой могилы не нашла. И тогда ей пришлось искать хозяйку, у которой они жили в избе барачного типа за занавеской, и хозяйка эта, как ни удивительно, нашлась. О могиле она ничего не знала, но предъявила матери сундук со спасенным бабушкой дедовым архивом, на растопку старались поменьше брать . Хоть и обглоданный обыском и частично пошедший в печку, архив все равно оказался большим. Увозить его весь мать поленилась, мы еще приедем , взяла наугад несколько рукописей – отсюда мне известно про дневник по-итальянски,- и две странного выбора книги, ту самую Всесвитну кооперацию и старого издания том писем Тютчева, маме будет приятно . Стоит ли говорить, что никто никогда за оставшейся частью архива так и не приехал… Я же, пока родители шлялись по Руси, из вечера в вечер разглядывал пиписьки товарищей и слушал чтение повести-сказки Корнея Чуковского
в исполнении сентиментальной воспитательницы, постепенно свыкаясь с очевидностью, что скорее всего буду здесь жить всегда, что по-своему и неплохо, поскольку скоро мы все отправимся к дедушке Чуковскому знакомиться с Бибигоном.
Родители приехали меня навестить лишь в августе, и случился конфуз.
Они стояли за железными воротами, потому что в нашем детском саду, как и во всех других, царил фестивальный карантин и посторонних на территорию не пускали. Посторонними были именно бабушки, дедушки и родители, поскольку в том возрасте, в котором находился я, других посетителей у людей чаще всего не бывает. Они стояли за воротами, к которым меня подвела воспитательница, красивые и чужие, в каких-то незнакомых обновках. Они улыбались теми фальшивыми улыбками, какими улыбаются дальние родственники какому-нибудь не твердо знакомому маленькому внучатому племяннику, уже нацелившемуся засветить им мандарином в глаз. Я не то чтобы не узнал их – хуже, я их испугался.