И с ревом бросился назад, уцепился за подол воспитательницы, стоявшей чуть поодаль с кошелкой, что успели ей передать, и, бурно рыдая, обнял ее колени. Я был в ужасе от того, что меня сейчас отдадут этим дяде и тете и судорожно цеплялся за воспитательскую юбку, ведь другой защиты у меня не было… Через две недели забирать меня приехала уже оправившаяся после болезни бабушка.
Упоенно врать я начал уже в электричке.
Причем делал это так цветисто, что по приезде домой бабушка попросила меня все повторить: ты только послушай, Светочка, что он рассказывает… Я повторил, но не слово в слово, а с новыми подробностями, попутно отвечая на дополнительные вопросы. Скажем, я рассказал, как нас посадили в автобус и везли сначала через лес, а потом по полю васильков – так потом мне бабушка пересказывала.
Откуда в пять лет я уже знал, что правдоподобной любую историю враля делают именно детали? Откуда только взялись эти васильки? Потом мы приехали в Переделкино, где нас встретил добрый и высокий дедушка
Чуковский, нет, усов у него не было . Там на поляне уже кипел огромный самовар, который топили еловыми шишками. Было много конфет, печенья, а также баранки. Какие были конфеты? А всякие, но больше других мне понравилась пастила в шоколаде. Зефир? Да, конечно, зефир . Потом… потом из дома вышли две девочки, заливал я, внучки дедушки, как их звали – Тата и Лена. Девочки были с во-от такими бантами, а одна говорила по-немецки… Срезался я, лишь когда дошел до
Бибигона и принялся витиевато описывать детали его костюма. Вечером, когда меня уложили за ширму, сквозь сон я слышал разговор взрослых:
– Да, врать он мастак. Такой маленький, но уже весь в отца, – раздраженно говорила мать.
– Но, Светочка, какое воображение. Он определенно будут сочинять.
– Да уж, – согласилась мать.
Зачем я врал, ведь бабушка учила меня быть честным, а рос я послушным мальчиком. Наверное, обида направляла меня. Меня обманула воспитательница и никуда не повезла. А ведь я так доверился ей, что с удовольствием держал свой пустой горшок над головой, не испытывая неудобств, напротив – выказывая рвение. Не смысля ничего в межгосударственных мероприятиях, побывав детсадовским сиротой, я узнал, что и бабушка, и родители, один раз уже совершив такое, и в другой раз могут меня куда-нибудь подбросить и покинуть. И, может быть, больше уж не вернут назад. Скорее всего проглотив самую обидную обиду в мире – быть оставленным, я подсознательно стремился им понравиться, чтобы предотвратить такой ход событий. А быть может, в этом вранье был оттенок злорадной мести: вы вот как со мною, ну и пожалуйста, я и без вас отлично провел время…
Теперь они все и впрямь покинули меня. Я уже пережил это, смирился, как все мы покоряемся ходу событий. Но чем дольше я живу, тем меньше понимаю, отчего угадал Бог Бибигона упасть с Луны именно на эту, такую холодную и бесприютную, часть суши. Ведь в запасе в его время были еще пять шестых сухой поверхности земного шара. Это ж надо было так попасть. Уж лучше было бы ему упасть в мировой Океан. И захлебнуться соленой волной. Что ж, быть может, еще не поздно.
Никогда не поздно.
Говорили, позже она вышла замуж за профессора психиатрии. Причем не просто профессора, но – из института Сербского, что в среде
порядочных людей считалось совершенно неприличным, столь одиозной была репутация этого заведения – флагмана, так сказать, карательной психиатрии . Но это все позже, много позже, а тогда, в мои самые ранние годы, это была красивая и разбитная бабенка с довольно смешным именем Наташка Толпыгина – одинокая, безмужняя и бездетная.
Мне ее фамилия живо напоминала сказочного Топтыгина, тем более что я не мог тогда это слово правильно воспроизвести.
Толпыгина была коллегой матери по логопедической профессии, работала с ней на одной кафедре и числилась в близких, хоть и младших, подругах. Трудно теперь сказать, знала ли моя мать о ее прошлом.
Быть может, Толпыгина скрывала свои былые печальные обстоятельства от сослуживцев и начальства, а именно то, что оттрубила не меньше шести лет в лагерях. У нас дома никогда об этом не говорили, но я недавно наткнулся на ее имя в одних лагерных мемуарах. Выходило, посадили ее году в сорок восьмом, забрав из десятого класса. Повод, как было у них принято, оказался курьезным. Она с матерью – отец погиб на фронте – жила на Арбате в отдельной квартире, что было само по себе редкостью. И именно потому, что квартира была отдельная, у нее собиралась школьная компания – точнее, юноши и девушки из двух соседних школ, ведь обучение тогда уже ввели раздельное : игра в карты на поцелуи, танцы под граммофон. Из материалов дела можно было узнать, что и танцы, и поцелуи служили ширмой разветвленного заговора с целью убить отца народов, который ездил из Кремля на свою
ближнюю дачу именно по Арбату, – убить, бросив бомбу из окна ему под колеса. Курьез заключался в том, что окна квартиры Толпыгиных выходили во двор. Кстати, схожим образом вошли в историю так называемые молодогварцейцы : русская полиция сфабриковала это дело в оккупированном Краснодоне, чтобы выслужиться перед немцами, присоединив к невинной поселковой компании школьников, мирно танцевавших себе на окраине под те же брызги шампанского , одного хулигана и одну проститутку – для убедительности, наверное. Это было тем более просто, что в полицаи с удовольствием шли во множестве бывшие советские милиционеры, и свой контингент они отлично знали. И получилось так, что немецкое дутое дело было подхвачено красной пропагандой, а позже из него были сделаны программный чудовищный соцреалистический роман и одноименный невероятно патетический фильм.
Здесь возникает еще один странный поворот. У отца был коллега-физик по фамилии Левитин. Этот самый Левитин был прекрасный и теплый человек и часто бывал у нас в доме. Так вот из тех же мемуаров выходило: он сидел по тому же делу о молодежном заговоре против
Сталина, что и подруга матери. То есть в одно и то же время в одном и том же доме бывали бывшие подельники, но никогда у нас не встречались – мой отец не больно жаловал материнских подруг.
Впрочем, обо всем этом я не ведал в те блаженные годы, зато не выговаривал две буквы: л и р . То есть иногда у меня даже выдыхались эти звуки, но – путались: ворона оказывалась волоной , а волна , напротив, порыкивала. Толпыгина же выходила натурально
Торпыгиной. Мать-логопед, как ни билась, ничего с этим поделать не могла – я ее просто не слушался, точно так же потерпела фиаско и бабушка, вздумав на дому обучать меня немецкому языку… Так вот, с тем, чтобы расставить путающиеся у меня во рту л и р на сообразные места, Наташка Толпыгина как-то предложила моей матери:
а что, Светка, пусть с недельку поживет у меня, я все ему выправлю … Наверное, матери очень даже пришлось это предложение – отдохнуть от любимого сыночка. А что до бабушки, то та помолчала, а потом произнесла: Наташа, только я прошу вас сладкого ему не давать . Я огорчился и состроил рожу.
– Ну что вы, – сказала Толпыгина, и, едва бабушка отвернулась, сунула мне конфетку. Я сообразил, что мне с ней будет хорошо и весело, потому что мы оба заговорщики. Или, если угодно, на пару подались в партизаны. Что ж, ей, должно быть, хотелось всласть поиграть в живую кудрявую куклу, какой я был в те годы, правда, непоседливую. А мне светило головокружительное приключение с почти чужой, но такой прекрасной тетей. И вот, после кратких сборов, на следующий день я был водворен на Арбат – квартира Толпыгиных дивным образом за ними осталась, хотя мать уже умерла, – кстати, ее отчего-то в свое время не тронули, хотя, следуя энкавэдистской логике, ее-то и нужно было назначить главным прикрытием, если не вдохновителем страшного школьного заговора, чреватого государственным переворотом.
Надо сказать, что в родных стенах моя новая гувернантка, не знаю, как иначе назвать ее состояние, оказалась отнюдь не так легка и весела, какой бывала в гостях. Подчас она распускала волосы и надолго застывала перед зеркалом в состоянии созерцательности; или ложилась на кровать и смотрела в потолок; или разбирала старые фотографии, перекладывая их из кучки в кучку и разговаривая сама с собой, мол, а эту не взяли, дураки. Но никогда не молилась.
У нее было много привычек, мне непонятных. Все они были связаны с едой. Скажем, она не доеденный мною хлеб, куском которого я елозил по столу, забирала из моих пальцев и складывала в кулек. Птицам? – спрашивал я. Птицам, птицам , говорила она торопливо. Но однажды этот кулек попался мне на глаза на кухне, я заглянул, там собралось много обгрызанных корок, до птиц не дошедших и покрытых плесенью.
Когда она готовила – на кухонном столе оставляла то кусочек моркови, то лепесток репчатого лука. Бабушка так никогда не делала. И мне нравилось за Толпыгиной все это подъедать. Однажды она застала меня за этой невинной кражей, притянула мою голову к себе, погладила по волосам и проговорила: ну хоть тебя, даст Бог, пронесет, мой мальчик .