- Невероятно: восстал из мертвых, смотрю - в дверях он. Повезло, что Джастин как раз был у тебя. Страшно подумать: увидел бы отца в таком виде. Серая сажа с головы до пят - ох, даже не знаю, - точно столб дыма, стоял передо мной, лицо и одежда в крови.
- А мы паззл собрали, паззл с животными: лошади на поле.
Ее мать жила неподалеку от Пятой авеню. На стенах - картины, развешенные с досконально выверенными интервалами, на столиках и книжных полках - небольшие бронзовые скульптуры. Но сегодня в гостиной царил безмятежный беспорядок: игрушки Джастина, разбросанные по полу, нарушили дух комнаты, ощущение существования вне времени (вот и славно, подумала Лианна, иначе атмосфера заставляла бы перейти на шепот).
- Я не знала, что делать. Телефоны не работали. В итоге мы пошли пешком в больницу. Я вела его, как ребенка, шажок, еще шажок.
- Почему он вообще туда пошел - к тебе домой?
- Не знаю.
- Почему сразу не пошел в больницу? Там у себя, в своем районе. Почему он не пошел к друзьям?
Под “друзьями” подразумевалась женщина: мать, как всегда, не удержалась от колкостей.
- Я не знаю.
- Ты с ним об этом не заговаривала. Где он теперь?
- С ним все в порядке. Врачи его пока отпустили.
- О чем вы разговаривали?
- Ничего серьезного - в смысле, физически не очень пострадал.
- О чем вы разговаривали? - повторила мать.
Ее мать, Нина Бартос, преподавала в университетах: в Калифорнии, в Нью-Йорке. Два года как на пенсии. Госпожа Такая-То, Профессор Того-Сего, как выразился однажды Кейт. Бледная, исхудавшая - последствия операции: протезирования коленного сустава. Мать состарилась, решительно и окончательно, и, казалось, добровольно: вздумала превратиться в усталую старуху, отдаться старости, увязнуть в ней, войти во вкус. Трости, лекарства, послеобеденный сон, особая диета, походы по врачам.
- О чем сейчас разговаривать? Ему надо от всего отрешиться, и от разговоров тоже.
- Не пускает к себе в душу.
- Ты же знаешь Кейта.
- Меня в нем всегда это восхищало. В нем чувствуется потаенная глубина: не только походы и лыжи, не только игра в карты. Но что там у него в глубинах, а?
- Альпинизм. Не забывай.
- Ты ходила с ним в горы. Да, я как-то запамятовала.
Мать, сидящая в кресле, пошевелилась; ноги закинуты на пуфик, подобранный под тон кресла; скоро полдень, а она все еще в халате; ей дико хочется курить.
- Его замкнутость, или как там ее назвать, мне нравится, - сказала она. - Но ты лучше остерегайся.
- Это он при тебе замыкается - или раньше замыкался, в те редкие моменты, когда вы общались по-настоящему.
- Будь осторожнее. Знаю: он подвергался большой опасности. Там были его друзья - тоже знаю, - сказала мать. - Но ты позволила состраданию и милосердию возобладать над разумом.
А еще - беседы с приятелями и бывшими коллегами о протезировании коленных суставов и переломах шейки бедра, о жестокостях склероза и долгосрочных полисах медицинского страхования. Все это столь не вязалось с представлениями Лианны о матери, что закрадывалось подозрение: Нина разыгрывает комедию. Пытается адаптироваться к невыдуманным атакам старости: драматизирует, слегка отстраняется, оставляет люфт для иронии.
- А Джастин? В доме снова есть отец.
- С ним все нормально. Иди-пойми, что у мальчика в голове. Все у него нормально, опять в школу ходит, - сказала она. - Занятия снова начались.
- Но ты волнуешься. Я-то знаю. Любишь растравлять в себе страх.
- Что теперь на очереди? Разве ты не задумываешься? На очереди - не через месяц. В ближайшие годы.
- Что на очереди? Ничего. Нет никакой очереди. Это случилось, и очередь кончилась. Восемь лет назад в одну из башен подложили бомбу. Тогда никто не спрашивал: “Что на очереди?” А на очереди было вот это. Бояться надо тогда, когда нет оснований. Теперь - поздно.
Лианна подошла к окну:
- Но когда башни рухнули...
- Я знаю.
- Когда это случилось.
- Я знаю.
- Я думала, что он погиб.
- И я так думала, - сказала Нина. - Столько людей наблюдало.
- И все думали: он погиб, она погибла.
- Знаю.
- Смотрели, как падают здания.
- Сначала первое, потом второе. Знаю, - сказала ее мать.
Тростей у нее было несколько - выбирай любую, и иногда, когда выдавалось время или лил дождь, она ходила пешком за несколько кварталов в “Метрополитэн”, в залы живописи. За полтора часа - три или четыре полотна. Смотрела на неисчерпаемое. Она любила большие залы, старых мастеров, все, что непременно воздействует на глаз и душу, на память и личность. Потом возвращалась домой, раскрывала какую-нибудь книгу. Немножко почитает, немножко подремлет.
- Конечно, ребенок - это счастье, но в остальном - ты лучше меня знаешь - ты совершила большую ошибку, став его женой. И ведь сама пожелала, сама напросилась. Выбрала стиль жизни, не считаясь с последствиями. Ты четко знала, чего хочешь, и подумала: Кейт - это оно.
- И чего же я хотела?
- Ты думала, Кейт даст тебе это.
- И чего же я хотела?
- Почувствовать опасный пульс жизни. То, что ассоциировалось у тебя с отцом. Но тут иной случай. В глубине души твой отец был человек осмотрительный. А твой сын - прелестный и тонко чувствующий ребенок, - сказала она. - Но в остальном...
Честно говоря, она - Лианна - любила эту комнату прибранной, когда игрушки не валялись где попало. В этой квартире мать поселилась лишь несколько лет назад, и Лианна обычно осматривалась здесь глазами гостьи: спокойное, без тени неуверенности пространство, - и не страшно, что оно невольно сковывает. Больше всего ей нравились два натюрморта на северной стене - работы Джорджо Моранди. Мать занималась его творчеством, писала о нем. Изображены расставленные рядами бутылки, кувшины, жестяные банки с печеньем - только и всего, но в мазках была какая-то тайна, которую не назвать словами; то ли в мазках, то ли в кривых очертаниях ваз и банок. Картины бередили душу чем-то трогательным, ускользающим от анализа, не зависящим от светотени и колорита. Natura morta. Итальянский термин, к которому восходит слово “натюрморт”, казался слишком уж образным, даже зловещим, но этой мыслью она с матерью не делилась. Пусть подтексты порхают себе на ветру, не отягощенные комментариями авторитетов.
- В детстве ты была почемучкой. Упорно расспрашивала. Но тебя интересовали неподходящие вещи.
- Мои вещи, не твои.
- Кейт искал женщину, которая с его подначки выкинула бы какой-то фортель, а потом раскаялась. Это в его духе: подбивать женщин на поступки, о которых потом жалеют. А ты затеяла связь не на одну ночь, не на уик-энд. Он - мужчина для уик-эндов. А ты что сделала?
- Сейчас не время.
- Вышла за него замуж.
- А потом выгнала. У меня к нему были серьезные претензии. Со временем накопились. Тебя в нем коробит совсем другое: он не ученый, не художник. Ни картин, ни стихов не пишет. Если бы писал, ты бы ему любые фокусы спустила. Он был бы неистовый творец. Ему было бы позволительно творить такое, что и назвать стыдно. Скажи-ка мне...
- На сей раз ты можешь потерять нечто большее - потерять уважение к себе. Подумай об этом.
- Скажи-ка, каким художникам позволительнее безобразничать - реалистам или абстракционистам?
И, услышав звонок, шагнула к динамику домофона, чтобы лучше расслышать консьержа. Впрочем, она и так знала, кто это пришел. Мартин, любовник ее матери, уже поднимается в лифте.
3
Подписал какую-то бумагу. Потом еще одну. Люди на каталках, люди в инвалидных колясках; тех, что в колясках, совсем немного. Писать свое имя трудно, завязывать на спине тесемки больничного халата - еще труднее. Рядом была Лианна, помогла. Потом она куда-то пропала, а санитар усадил его в коляску и повез по коридору, в один кабинет, в другой, в третий. Приходилось ждать - экстренные больные шли вне очереди.
Врачи в хирургических костюмах и масках проверили проходимость дыхательных путей и измерили давление. Их интересовало, может ли его травма привести к летальному исходу из-за кровотечения или обезвоживания. Определили содержание кислорода в крови, внимательно изучили ушибы, заглянули в глаза и уши. Сделали ему кардиограмму. За открытой дверью в коридоре проплывали капельницы - он видел. Проверили, может ли он сжать в руке какой-то предмет, сделали рентген. Говорили что-то, чего он так и не смог понять, о связках и сухожилиях, разрывах и растяжениях.
Один извлек осколки стекла, торчавшие из его щек и лба. Пока длилась операция, врач говорил без умолку, а сам орудовал инструментом, который назвал кохером, предназначенным для мелких, неглубоко засевших стеклышек. Врач сказал, что самые тяжелые в основном находятся в больницах на Среднем Манхэттене или в травматологическом центре на пирсе. И что уцелевших поступает меньше, чем ожидалось. Взбудораженный событиями, врач все говорил и говорил, не мог остановиться. Врачи и добровольцы сидят без дела, сказал он, ведь люди, которых они дожидаются, в большинстве своем так и остались под руинами. Он сказал, что осколки, которые засели поглубже, будут вытаскивать корнцангом.