Он только что вернулся из Италии, где повидал, кроме прочего, таких беженцев из Восточной Европы.
Украинцы, молдаване, поляки стайками толклись на вокзале Тибуртино, что-то таскали, грузили, заходили, таинственно оглядываясь, за угол и возвращались с подчёркнуто будничным видом.
По вечерам они ели у фонтана, на прохладных мраморных скамейках. Из хрустящих крафтовых пакетов доставалась печёная курица, маслины, иногда, — вяленые pomodori в оливковом масле и, главное, хлеб. Вино было дешёвое, в литровых пачках.
Поужинав, иностранцы стреляли у прохожих сигареты и беседовали на новом, загадочном языке, смеси польского и румынского.
Некоторые из них очень скоро стали патриотами своего места — своего вокзала, своего фонтана. Один западный украинец заставил Карла в благодарность за сигарету, или ещё почему, выпить большую кружку воды.
— Такоi води, як у цьому фоntаnа немаЄ навiть на полонинi, — убеждал он.
Вода действительно была хороша. Но это не удивило Карла, его удивил хлеб. Подыскивая эпитеты, Карл остановился на слове «вкусный».
В Риме Карла с семейством встречали племянники, братья сорока и пятидесяти лет, отъявленные одесситы. Обещали хлеба и зрелищ.
Они ходили, по возможности, парой. В их жестикуляции и манере спорить было нечто такое, отчего их часто принимали за любовников.
В 90-е годы закружило их в водовороте эмиграции, и спустя несколько лет вышли они обновлённые и нагие, из вод Тирренского моря и, подскакивая, прокалывая пятки на морских ежах, плюхнулись в белый песок. Младшего звали мэтр Шланг — в нём постоянно находилось столько спиртного, сколько помещается в метре садового шланга.
Сели в двухэтажную электричку. Предстояло ночевать три недели в пустующем, по сезону, курортном посёлке под финиковыми пальмами и кипарисами.
В электричке братья размахивали руками так по-итальянски, и так по-итальянски галдели, что возник откуда-то человек в униформе, красивый, кудрявый, и вежливо напомнил, что они не в Польше.
… И дело не в двадцати градусах тепла в середине марта и, конечно же, не в голубом небе. И не в цветущей мимозе, совсем такой, как веточка в стакане, но размером с одесскую акацию. И что за мимозой — каменный дом тринадцатого века о двух этажах с черепичной крышей.
Четыре стены, дверь, два окошка, третье наверху. Из дверного проёма на каменные ступени вышел дядька в помочах, с осанкой проконсула. Причём тут дядька?..
Дело в том, что сущностью этой картинки, её целью и причиной был воздух. Он был правдой — полной и единственной. Он являл собой древность и будущее, и настоящее — одновременно. Он и был собственно Временем, — ниоткуда не берущимся, никуда не утекающим. А птичьи свисты, растворённые в запахах, это — в подарок.
Дядька на крыльце долго смотрел на непонятную экспедицию, возникшую на платформе, с чемоданами, квадратными глазами, в тёплых куртках.
— Неореализмо! — подумал дядька и ушёл в дом.
Автобус задрожал, остановился и затих. Водитель вышел, отфыркиваясь от дыма, поковырялся в капоте, вернулся в кабину и задумался.
— Всё, приехали, — очнулся он через некоторое время. — Пушной зверёк. Песец.
Пассажиры, матерясь, растворились в дыме, жёлтом и голубом. Карл огляделся. Слева клубилась свалка, справа кладбище разбегалось в поле новыми нарядными могилами. Зацветала черёмуха у кладбищенской сторожки, пахла плавящимся пластиком и тлеющей ветошью. Из сторожки вышел мужик в телогрейке, постоял и скрылся среди могил.
Карл подбросил рюкзак на спине. Ловить попутку здесь было бессмысленно. Никто не остановится. Нужно пройти хотя бы с километр.
Вокруг больших свалок ходит множество легенд и догадок, здесь разворачиваются детективные коллизии, зреют кровавые сюжеты, чего только не пишут… Карл не верил во все эти страсти — кроме тоски здесь не было ничего. Кромешная тоска да ворох серых чаек.
Собирался дождь, свисал вдалеке серыми косицами, в кювете рябила стылая вода. Карл время от времени оглядывался на набегающий шорох машин, безнадёжно поднимал руку.
Свалка осталась далеко позади, но скучно не стало — мусорная струйка текла вдоль шоссе путеводной нитью, путник мог быть уверен, что, следуя ей, он не собьётся с дороги, придёт, куда надо. Пластиковые бутылки, обёртки, пакеты от чипсов, сигаретные пачки…
Карл вспомнил немца из поезда Берлин-Москва. Немец был юный, студент, наверное, и, очевидно, это была его первая заграничная поездка. Целый день он простоял в тамбуре, радовался свободе, благо бригада была российская, и курить не запрещалось, он и курил, и смотрел в окно, и удивлялся — сначала заросшим польским полям, потом грязным скамейкам с затоптанными сиденьями на платформе Варшавы, напряжённо и зачарованно всматривался в партизанские снега Белоруссии, просевшие под апрельским солнцем. В России, сразу же после границы, снега стали белее и суше, а вдоль колеи…
Немец погасил сигарету, испуганно повертел головой, ушёл в своё купе и никто его не видел до самой Москвы…
Вдоль колеи километрами тянулась полоса мусора. Тряпки, бутылки, стулья, тулупы, валенки, галоши, ушанки, кастрюли, чайники, холодильники, диваны, чемоданы, книги, рюмки, рамки, картины, корзины, картонки…
Было очевидно, что Россия восстала из пепла и тлена, отряхнула прах и пошла по новым своим делам.
Как ни странно, но после Италии деревня показалась маленькой. Так было в детстве, когда Карл вернулся из пионерлагеря. Низкой и маленькой показалась комната, пугающих прежде размеров тёмный буфет как будто присел, маленькой стала мама, и папа стал совсем маленьким.
Казалось бы — какая Италия, — вот на этом лугу, от Славкиного дома до реки можно разместить целый тосканский холм, и город на нём, и тысяч пять народу.
Луг был плоский, кочкарник, заросший высокими травами.
«Может быть, оттого маленькая, что своя, как детство?» — неуверенно гадал Карл. Да нет, за двадцать пять лет пребывания здесь, наездами, он это место не мог назвать своим. Разве что, как заблудившийся человек, оглядевшись, вбив несколько кольев для благоустройства, любит своё временное пристанище.
Карл слегка гордился тем, что происходило у него на глазах, хоть и помимо его воли и усилий: перелесок, возникший по руслу ручья, стал за четверть века полноценным лесным массивом, и наступал, и нависал стеной, высылая вперёд задиристую мелкотню — сосенки и берёзки выскакивали из травы и подбегали к самому дому. Пустые заболоченные берега медленной реки заросли ивняком, ольховником, на невысоких пригорках светился молодой березняк. Ещё недавно были здесь только две бобровые хатки, вон там, у острова, о них шёпотом рассказывали друг другу дачницы, округляя глаза от почтения к живой природе. А за последние несколько лет развелось этих бобров, как прости Господи, не то слово. Посрезали всё, поспиливали, любимую иву вон, столетнюю — и дачницы округляли глаза от печали по вековой иве.
Да, провели здесь юные лета его дети, а спроси, что их держит здесь, что связывает, — пожмут плечами: домик в деревне, плохо ли… Даже у детей здесь не было воспоминаний детства — летние отношения непрочны и необязательны.
Двадцать пять лет останавливает коня на скаку Татьяна — только бы дом не рухнул. Мать её, выбравшая когда-то это место, мужественно мёрзла весной и осенью, сражалась с кислыми почвами, торопила зелёные помидоры, плакала над ними, вспоминала тёмные дубравы над душевной Окой, мельницы на весёлом Осетре, на своей родине.
Положение Карла в семье было хорошим, но затруднительным. Его любили, но толку в практической жизни не ждали, и редкие инициативы воспринимали с недоверием, в лучшем случае снисходительно. Лидера из него не получилось, и Карл зачислил себя в серые кардиналы, и бывал иногда до того сер, что сливался с окружающей средой. Со временем он выбрал себе место, самое безопасное при землетрясениях — ни внутри и ни снаружи, а в дверном проёме.
Стараясь быть полезным, он хватался за физическую работу, не требующую инженерного мышления. Валил деревья на дрова и столбы для забора, копал землю. Монотонная работа радовала — мозги свободны, а душа ликует вместе с мускулами. Но с годами мускулы ликовать отказывались, душа приуныла, а мозги панически цеплялись хоть за что-нибудь душеспасительное. Может быть, детство? Но детство — это так, полродины, полсудьбы, его можно поменять, выдумать заново, обрести задним числом, наткнувшись на приснившийся когда-то городок, или улицу, или дом. «Детство — это всё-таки место, — думал Карл, — а вот родина…»
Вырос Карл в Северном Причерноморье, неуловимом для него. Жаркие глиняные обрывы над морем, марево над степью, мелкие лиловые колючки, сладкие гроздья акаций, танго над пароходиком, — всё это вспоминалось, разглядывалось, искусственно даже раздувалось до средних размеров счастья, но помалкивало, не отвечало, даже осаживало иногда — взглядом исподлобья, немым вопросом: «А ты хто такий?» Хто вiн такий Карл не знал, на этот счёт не было семейных преданий, были только анекдоты из жизни.