Могу привести примеры и из литературы, да только все они малоинтересны: где-то у Чосера образ малолетнего воителя (хотя это меня не привлекает); намек в «Макбете» на то, что леди Макбет в детстве без всякой на то причины отправила на тот свет «невинную малютку», судя по всему, родную сестру; навязчивые ссылки у Стендаля на некое тяжкое преступление, свершенное еще в четырехлетнем возрасте Жюльеном, этим не по годам зрелым лицемером. Однако, думается, вы согласитесь, что таких примеров немного. В памяти забрезжила фотокопия с линогравюры XVII века одного испанского художника и тянет за собой прилив сладостно-гадостных намеков и растления, находящих благодатную почву лишь в теплой мужской компании. Но все это — не по теме; просто так, пена, как и та, воздушно-пузырчатая, на торте, что за ночь оседает, чем вызывает наутро огорчение у малышей.
В наши дни подобные случаи становятся все популярнее: я составил алфавитный список детей-преступников. Начинает его АДЖЕКС, Арнольд, потом, где-то в середине, — МОССМЕН, Билли, и в самом конце — УОТТ, Сэмюэл; причем каждый при всей безнравственности содеянного был воспринят публикой вполне благосклонно. Разумеется, тут следует упомянуть и ЛИЛЛОБУРО, Анджетту, единственную девочку в моем списке: это она подсыпала инсектицид в виноградный напиток, которым торговала на улице прямо перед непритязательного вида деревянным домиком своих родителей, — девчушка всего лет семи отроду, но уже безнравственная и пропащая. Она погубила своих подружек-малолеток. В свой список я не включил Бобби Хаттера, сжегшего в бревенчатом доме в Уэст-Бенде, штат Индиана, четверых своих одноклассников, намеренно, потому прошу читателей не беспокоиться и не присылать мне информацию об этом случае. Мальчишка был умственно отсталым и не вполне соображал, что творит; к тому же — разве не ясно? — копаться в играх случая не для меня. Всякая дурь, как и любые выдумки, ляпсусы и пустяковины меня не интересуют. Мне требуется нечто настоящее. И это — преступление или убийство, задуманное и совершенное ребенком, находящимся в абсолютно здравом рассудке и достигшим определенного, пусть невысокого уровня умственного развития. О да, мы — дети-убийцы, не лишены снобизма.
Однажды январским утром желтый «кадиллак» подрулил к тротуару. Давайте остановим этот кадр, чтобы можно было подробней его описать. Вы представляете себе этот желтый «кадиллак»? Отлично. Чувствуете, как пахнет в нем новенькой кожей? Думаете, желтый цвет — слишком крикливо для такого солидного автомобиля? Пожалуй; но ведь желтый — любимый цвет моей матери. Во всяком случае, ей по каким-то своим причинам нравилось так считать; ну, или ей хотелось, чтоб так считали другие. Словом, машина была желтая, потому что на ее желтом цвете настояла моя мать и, значит, приобрели желтую, хотя мой отец хотел черную. У отца была желтая машина и у матери желтая машина. И они никак не могли решить, какая из двух, «кадиллак» и «линкольн», чья. (У родителей имелись знакомства не только в одной автомобильной компании.) Желтый «кадиллак» подрулил к тротуару. Заметьте, стоит январь, скользковато, и тротуары, хоть и чистятся регулярно, имеют вид по-зимнему оголенно-затверделый, холодный. Трава кое-где покрыта снегом, кое-где обнажена, но не манят взгляд ее старые, пожухшие бурые пучки. Ну а в машине сидят четверо.
За рулем бледный остроносый человек, лицо у него напряжено, будто ему стоит определенных усилий не расплыться в добродушной, приветливой улыбке. (Это — агент по продаже недвижимости.)
На сиденье рядом — обернув высоко поднятый воротник из темной норки вокруг шеи, сидит женщина, бледные щеки горят морозным румянцем, губы — свидетельство мелких утренних неурядиц — плотно сжаты, глаза (ее прекрасные глаза!) в данный момент скрыты за стеклами темных очков. (Это — моя мать — Наташа Романова-Эверетт. Ей тридцать лет, но можно дать и двадцать пять, и двадцать, и восемнадцать. Можно и меньше!)
За ней, подавшись вперед и покуривая с задумчивым видом сигару, сидит мужчина. Широкая, круглая физиономия, тронутая загаром в результате недавнего роскошного отпуска на Бермудах; под глазами мешки, словно кто-то, может даже он сам, постоянно оттягивает веки вниз; на носу проступают синие жилки (вот уж счастье иметь такой нос!). Но при всем этом — он мужчина привлекательной наружности. Невозможно объяснить, но почему-то все его считают привлекательным. Новое зимнее пальто, такое дорогое и красивое на витрине, на нем смотрится каким-то дешевым и мятым; пальто расстегнуто не по погоде, так как он вечно потеет. Этот мужчина, этот шумный, буйный, трогательный, этот привлекательный мужчина и есть мой отец. Он произносит:
— У-гу, неплохо! Как тебе, Таша?
А рядом с ним — ребенок, лицо мало привлекательное вопреки опрометчивым ожиданиям; мальчик неказистый, озабоченный, прямо маленький старичок, с таким же, как у матери, тонким, нервным ястребиным носом, с такими же, как у отца, сползающими нижними веками. Ребенок дрожит посреди теплой волны, исторгаемой обогревателем спереди (неужто ничто не способно согреть его, это обреченное, это пропащее дитя?) Это конечно же я. Мне девять лет.
Итак в самой глубине улицы (я учитываю вашу отдаленность от объекта) стоит, отпрянув от тротуара, красивый старый дом — английский «тюдор» в американском варианте — громадные толстые стекла, стандартный вечнозеленый кустарник и т. п. Таких домов у нас тысячи. А теперь обернитесь, пожалуйста (видите, насколько я предупредителен, как мне хочется, чтоб вы все увидели и ощутили без малейших для себя затруднений) — обернитесь, пожалуйста, чтобы было видно то, на что все четверо сидящие в машине смотрят. А это другой дом. Только и всего. Нелепый гибрид американо-французского происхождения: кирпичный, поверх белая краска, неведомо как укрепленные под четырьмя большими окнами второго этажа литые чугунные балконы, огромная двойная дверь с золотыми, вернее позолоченными, медными ручками. Дом стоит на холме и приковывает к себе взгляды. Роскошные вечнозеленые кустарники бордюром и группами устремлены в дружном беспорядке по окружности подъездного шоссе к улице.
Что еще мне вам сообщить? День как день; немного облачно, но Нада,[1] моя мать, неизменно в темных очках, даже если все небо в тучах; вот она какая. Что еще… Проезжали ли мимо автомобили? Редко, да и то — либо малопривлекательные легковушки, в которых чернокожая прислуга спешила в магазин «Континентал Маркет-Баскет», или на почту, или в химчистку Фернвуда, или везла в кино стайку беленьких детишек, расположившуюся на заднем сиденье; либо массивные автомобили, где за рулем восседали местные матроны всех возрастов, спешившие на званый обед или со званого обеда, а может, с партии или на партию бриджа, а может, это был прием, раздача подарков, обмен мнений за круглым столом, кружок лепки, живописи, танцев, «психологии для дома», «знатоков современной литературы»…
Все детали пейзажа учтены. Теперь остается вдохнуть в картину жизнь.
«Кадиллак» подрулил к тротуару. Отец, подавшись вперед, произнес, не вынимая изо рта сигары, тоном официальной почтительности, каким в Фернвуде принято обращаться к женам:
— Как тебе этот, Таша?
Мать не отрываясь смотрела на дом. Агент, звали которого Хови Хэнсом, тоже глядел на тот дом, но мне было видно, как его физиономия становится все напряженней. Мне был виден его профиль и краешек глаза. В этом деле мы были с ним заодно, только он этого не понимал, или понимал, но не подавал вида. На меня если и поглядывал, то редко, да и то как на мелочь всякую: мол, козявка, а соображает.
— Ну что, Таша, может быть, взглянем? — настойчиво спросил Отец. Сам заводясь, он, казалось бы, все вокруг приводил в движение; такое у него было свойство.
— Я понимаю, Таша, ты устала, но ведь мы все равно уже здесь оказались, и мистер Хэнсом огорчится, если мы не заглянем. Верно, мистер Хэнсом?
Скулы мистера Хэнсома напряглись, агент с улыбкой повернулся к моим родителям. В его улыбке застыл едва уловимый, немой крик, однако родители этого так и не заметили — какая-то напряженность повисла между ним и ими, скрытая, тягучая.
— Да, мне бы очень хотелось провести вас по этому прелестному дому, — произнес мистер Хэнсом. — Ключ у меня, разумеется, при себе…
— Ну что, Таша?
Пауза. Наконец Нада издала глубокий вздох с видом безнадежности, словно эти двое силой завлекли ее сюда и теперь ей уже ничего не остается, как покориться их глупой прихоти. Она молча нажала ручку, отворила дверцу (тяжелую, массивную, как дверь крепостных ворот), перед нами нервно мелькнуло ее горящее на морозе ухо — вернее, самый его кончик — сквозь темные пряди волос.
— Вот мы и решились. Чудно, чудно! — сказал Отец, весело потирая руки.
Мы все вышли и направились к дому.