II
Я никак не мог вспомнить, как звали ту женщину, секретаршу, которая выдавала мне листовки. Более того, я даже не мог поручиться, что она была секретаршей — я назвал ее так, ибо она всегда сидела за столом и улыбалась мне как-то по-дежурному (в моем понимании именно это идентифицирует в женщине секретаршу, а в мужчине — секретаря), без всякой души, в манере ее общения скользил формализм. С другой стороны, никакими секретарскими делами она не занималась, но просто выдавала объявления, которые подлежали расклеиванию. Я смутно подозревал, что она, наверное, и не секретарша, но какая разница? Гораздо важнее было вспомнить, как ее зовут, ибо мне, так или иначе, пришлось бы к ней обратиться. Но именно на этом я и не мог сконцентрироваться — моему мозгу почему-то все время хотелось думать о профессии этой женщины, а не об ее имени; вернее ему вообще не хотелось о ней думать, как и ни о чем другом, но каждый раз, как я заставлял его обратиться к воспоминаниям о женщине, выдававшей листовки, он пытался проанализировать факторы, относившиеся к ее профессиональной принадлежности, в ущерб идентификации имени. В результате я так и не успел обдумать то, что было необходимо — вернулся на фирму (главный офис ее находился на пятом этаже жилого дома, остальные — на третьем; именно потому что офис, к которому я был прикреплен (интересно, кем?) располагался на более высоком этаже, я называл его главным — в этом было столько же основания, сколько и ранее в определении секретарши), продолжая думать о профессии женщины, а не об ее имени, никак не мог абстрагироваться от второстепенного.
Но когда я, войдя в кабинет, увидел ее, мой язык сам решил все проблемы:
— Наталья Николаевна, у меня некоторые затруднения — мне необходимо больше агитационных листовок.
Я не успел даже удивиться рефлекторно пришедшему соображению, а она — ответить на мою просьбу, ибо моментально в кабинете материализовался некий человек, одетый в черный дорогой костюм, вероятнее всего сшитый на заказ. Безо всяких предисловий он обратился ко мне:
— Я знал, что вы примете это решение о листовках. Мы целый день наблюдали за вашими действиями и теперь стало ясно, что вы нам подходите.
Столь неожиданное вторжение выбило из колеи не только меня и секретаршу (опять забыл, как ее зовут), но и все предметы в комнате, которые наблюдали за нами. Некоторые из них от неожиданности самоуничтожились — три цветочных горшка упали на пол с подоконника и раскололись, а люстра выплюнула лампу прямо в центр пола, превратив ее в острое сахарное пятно.
— Для чего подхожу? — выдавил я.
— Сейчас никаких вопросов. Вы должны немедленно последовать за мной.
У него был такой непререкаемый тон, что я понял, он здесь уже не в первый раз. Я бросил взгляд на секретаршу.
— Вы знаете этого человека?
— Да… Николай Алексеевич Кошкин появляется всегда так внезапно!.. Не беспокойтесь, он ничего вам не сделает. Более того, вы очень выиграете, если пойдете с ним. Организация — (будем называть это так), — в котором он работает, сотрудничает с нами уже много лет. Очень престижная организация, поверьте. Вам действительно повезло, несказанно повезло!
Когда мы сели в его машину (легковую, выкрашенную в белый цвет, с жирными красными крестами на дверцах — как он сказал, для украшения), Кошкин, наконец, объяснил, куда мы едем, — в Государственную Думу! И прибавил, что меня изберут, нет, уже избрали, ее членом.
— Но кто?
— Остальные депутаты.
— Почему?
— Они руководствовались многими критериями, — ответил он уклончиво и завел машину.
— Как я понял, решающую роль сыграло то, что я запросил больше агитационных листовок.
— Именно так, — Кошкин кивнул, — депутаты абсолютно уверены, что у вас есть способности и склонности к законотворчеству.
В общих чертах он рассказал о Государственной Думе, о том, как повезло мне, что я теперь буду трудиться на благо народу, государству. И прибавил:
— Я уверен, что вы не откажитесь от этого. Такой великий шанс — работать депутатом — выпадает одному из миллиона.
А я все молчал — так удивительно было мне нынешнее положение.
Через полчаса мы приехали. Здание Государственной Думы располагалось на окраине города, очень длинное, одноэтажное, желтого цвета; оно более походило на больницу. У входа, перед массивными железными дверями стоял охранник.
Мы вошли внутрь, и двери тут же захлопнулись.
— Сейчас вам выдадут новую одежду, более подходящую, — сказал Кошкин.
Мы свернули в какую-то дверь (уже не могу вспомнить, справа или слева от входа она располагалась) и очутились в маленьком ателье, где несколько мужчин, лысых и низкорослых, переодели меня в черный пиджак (галстук так и не выдали — сказали, он еще не готов). После этого Кошкин пригласил меня в депутатскую столовую. Мы прошли по бесчисленному количеству широких коридоров; я заметил любопытную вещь — каждый из них был спроектирован таким образом, чтобы ни один депутат не ушибся, с максимальной безопасностью — мягкие стены, и даже потолок; в конце каждого коридора широкое окно из небьющегося стекла.
Кошкин повернулся ко мне и сказал:
— Одно такое окно стоит четверть миллиона долларов, — тут взгляд его упал на воротник моей рубахи, — кстати, обычно галстуки выдают сразу — ваш случай, пожалуй, исключение. Цвет галстука определяет партийную принадлежность, но они пока не решили, в какую именно партию вас следует определить.
— Они — это кто?
— Не знаю, никто не знает…
Его лицо вдруг стало серьезным и каким-то даже окаменевшим. Он словно бы давал мне понять, что я затронул нежелательную тему, и лучше было бы повернуть разговор в другое русло; сам-то он, скорее всего, не имел права это сделать — (в тот момент я был уверен, что Кошкин депутат). Мне казалось, если бы существовал некий депутатский кодекс (а может быть он уже и был создан — кто знает? Но с другой стороны я сам не могу понять, о чем конкретно говорю; какой кодекс?), в нем бы непременно появилась статья, запрещавшая это, ведь депутаты, по словам Кошкина, трудятся на благо государства, следовательно в идеале должны быть открыты русскому народу — да, да, прежде всего это касается их профессиональной деятельности, так что было бы странно, если бы их не заставляли правдиво и точно отвечать на любой вопрос, от кого бы он ни исходил — то есть я хочу сказать, на вопрос, исходящий от любого человека, живущего в нашей стране; в то же время, «открытость» — понятие растяжимое, причем настолько, что даже можно подумать и употребил я его здесь не совсем уместно; но нет, все-таки нет, мне кажется, по назначению употребил, так что это было бы ложное впечатление, будто есть здесь некая… впрочем, ладно, я вот еще о чем подумал — если некто заботится о депутатах до такой степени, что даже спроектировал коридоры с мягкими стенами, почему бы не разрешить им самим изменять тему разговора, а не ждать, пока это сделает собеседник? Зачем ущемлять их права, если только можно назвать это ущемлением? Здесь я вижу большое противоречие.
В общем-то мне кажется, что мои предположения о существовании запретов на уход от темы разговора изначально были необоснованными — ведь теперь, как я понимаю, я тоже депутат, следовательно, и мне нельзя будет уходить от темы. Но кому же тогда это сделать, если разговаривают два депутата, которые знают об этом запрете и у которых возникла такая ситуация, что нужно уйти от темы? Выходит, один загоняет другого в ловушку? Я сейчас в ловушке? Очень странно, нет, не может быть.
А что это могла бы быть за ловушка? Наказание, исключение из состава Государственной Думы — (то есть не сама ловушка, но последствия попадания в нее)? Я совсем запутался — не могу определить, что является ловушкой, а что — ее последствиями… На самом деле сейчас я пытаюсь осознать, чем грозило бы подобное нарушение кодекса, если он только существует? Ранее я сказал, что за его нарушение последовало бы исключение из депутатского состава, но теперь не уверен в очевидности этого, — может быть, с меня бы просто взяли штраф. В конце концов должен же учитываться тот факт, что нарушение не слишком серьезное! Хотя кому это решать — серьезное или не серьезное — уж точно не мне. Скорее всего, решать именно тем, о которых никто ничего не знает. А они-то уж могут мыслить совсем по-другому — серьезное воспринимать несерьезно (но это вряд ли), а несерьезное — серьезно. Либо все воспринимать серьезно, но тогда в подобной строгости, как мне кажется, не проявилось бы заботы о депутатах, той самой, которая наблюдалась в планировке коридоров и, говоря точнее, в мягких стенах — опять я к этому вернулся. Либо я рассуждаю неверно, либо забота этих неизвестных неглубока и сильно гипертрофирована.
Мне кажется, я уже зациклился на этих мыслях. Сам не понимаю, почему они одолевают меня, да еще в такой странной пропорции серьезного и несерьезного; я даже не могу определить эту пропорцию. Да, действительно существуют некие запреты, это очевидно. И исходят они от неких людей, о которых не знают даже те, кто должен знать. А кто не должен знать, тоже не знают, потому что они должны знать, но другое — и это предписали именно те, о ком никто не должен знать.