«Ах так, — отметил отец. — Ну тогда все гораздо проще. Или, наоборот, сложнее…»
После ужина мы с Улло вернулись в мою комнату. В половине одиннадцатого ко мне зашла мама сказать, что пора умываться перед сном. Улло встал, поблагодарил маму за ужин и ушел. И мама сделала следующее заключение:
«Вполне воспитанный мальчик. Но от его одежды — вы не почуяли? — пахнет подвалом. Это полуподвальная квартира где–то в Нымме, где они вынуждены жить. И уходить он совсем не умеет».
А когда отец (который никого ни в чем не подозревал, но над многими посмеивался) ничего на это не ответил, мама (которая ни над кем не посмеивалась, но подозревала почти всех) добавила:
«К тому же Яак еще ребенок. А этот Улло почти взрослый юноша. И я спрашиваю: что нужно ему от Яака?»
Отец сказал, и мне понравилось это страшно:
«Ну, стало быть, Яак не такой уж, по его мнению, ребенок.
Как и каким образом накопились сведения и сложилось мое представление о детстве Улло, сейчас мне трудно объяснить. Кое–что и довольно рано я должен был услышать от него самого. Кое–что, видимо, от моей мамы. Вряд ли я сильно преувеличу, если скажу, что в таком маленьком городе, как Таллинн, каждый знал каждого или, по крайней мере, кое–что слышал о каждом. И вот что всплыло: наши матери, то есть ныне госпожи Паэранд и Сиркель, были в первые школьные годы одноклассницами. А за тем, как складывается судьба бывшей одноклассницы, каждая девочка, в дальнейшем замужняя женщина, следит внимательнее, чем за судьбой любого постороннего человека. Между прочим, когда я однажды сообщил отцу, что Паэранд — это эстонизированная фамилия и что вначале фамилия Улло и его родителей была Берендс, отец протянул: «А-аа…» И добавил, что в таком случае и он слышал кое–что, как они жили раньше. Это кое–что, по всей вероятности, я и услышал от отца.
И наконец, лет пять–шесть назад, в 1986 году или около того, мне пришло на ум расспросить у самого Улло про его жизнь. С мыслью, что, может, использую когда–нибудь его рассказы, занесенные в записную книжку, в своих литературных работах. Рассказчика из Улло так и не получилось. И посему я сказал: «Мне теперь ясно, что сам ты свой жизненный материал литературно не обработаешь. И почему бы этого не сделать мне?» К некоторому моему удивлению — он не возразил. Мы тогда не Бог весть как преуспели в этом. Но четыре–пять раз вместе все же посидели.
Одним словом, его отец, которого я никогда не видел и с которым Улло после 1930 года встретился, кажется, один–единственный раз, был сыном деревенского портного из Харьюмаа. Представителям этой профессии, как известно, свойствен ген фантазии и непоседливости. И он легко проникает в их детей и даже далее. Вспомним хотя бы сына портного из Гудбрансдалена Педерсена 3, который сумел снискать глубочайшее уважение своего народа — и четверть века спустя глубочайшее осуждение. Разумеется, ни Улло, ни его отец не снискали ни того, ни другого. Отец и не думал об уважении народа. Сын, может, и думал, но с иронией пополам, а в итоге просто не стал себя утруждать этими заботами. Что касается всеобщего осуждения, то они и этой участи благополучно избежали. Уже хотя бы потому, что их поступки были либо слишком личного свойства, либо на фоне круговерти того времени несущественны.
По тем временам человека, закончившего пять или шесть классов городской школы, — как это было в случае с отцом Улло — в Таллинне считали не то чтобы просвещенным, но все же вполне образованным. Особенно если налицо, как у отца Улло, приличное знание эстонского, русского, немецкого и французского, и не только разговорного, но и письменного, что подтверждают письма господина Берендса, виденные мной у Улло. Где он приобрел эти познания, неясно. Если не поискать объяснения в истории, поведанной мне Улло: на экзамене по немецкому языку в девятом классе директор Викман обвинил его в том, что он якобы соответствующие страницы «Dichtung und Wahrheit»4 выучил наизусть, вместо того чтобы пересказать своими словами. И господин Викман с трудом принял объяснение Улло, что эти страницы Гете просто сразу запомнились ему…
Когда я спросил: «Улло, не писал ли твой отец в молодости стихи?» — Улло решительно замотал головой: «Ни строчки!»
Однако сын деревенского портного пришел в город и выучил все необходимые ему языки. Он был рассыльным в банке, и вскоре его продвинули на должность счетовода. Вот тогда–то, будучи банковским служащим с твердым воротничком, молодой господин Берендс и взял себе жену. Дочь железнодорожного десятника Тримбека, крещенную Александрой, но именуемую Сандрой. Смуглую, почти черноволосую, чужеземной красоты девушку, ту самую, которая, будучи десятилетней, ходила в один класс с моей мамой. Много позднее, в безутешные дни, мать Улло рассказывала ему: Эдуард, то есть отец Улло, в начале семейной жизни был «как мне показалось, поразительным человеком. Потом–то выяснилось, что пустым и легкомысленным…». В соседнем доме жил некий парень из Мыйгу, друг детства Эдуарда, он держал суконную лавку. «Ну, шелков у этого прохвоста не было, зато блестящего сатинчика хоть отбавляй». Эдуард особенно любил красные и розовые тона. И половину субботней ночи и полвоскресного дня занимался тем, что драпировал в них при помощи булавок свою молодую жену…
А потом пошли последние перед Первой мировой войной годочки и молодой господин Берендс успел завести различные знакомства. Преимущественно среди местных чиновников русского и немецкого происхождения. И особенно среди таких, которые были немного или значительно важнее его самого. От них он получал за рюмкой водки (а может, и нет, потому что вообще–то не пил) необходимую информацию. И однажды вдруг уволился из банка и раздобыл — разумеется, не из немецкого банка, где сам работал, а в одном русском банке — несколько тысяч в долг и купил где–то в Вяэнаских краях, километрах в пятнадцати от Таллинна, двести десятин земли, состоящей из голого плитняка.
И через год продал государству в десять раз дороже. Ибо спустя год вокруг Таллинна начали строить — с имперским размахом, как это тогда водилось, — оборонительную линию имени Петра Великого для защиты столицы, то есть Петербурга…
Господин Берендс уплатил долги и проценты, в те времена не тридцать, как это принято у теперешних патриотов–банкиров, но богобоязненно и старомодно — двенадцать, корректно их уплатил и неожиданно обрел доверие в деловых кругах и приличную сумму денег. А самое главное — и фатальное — увяз в сих делах, как говорят, даже не по самую шейку, а с головой.
Возможности становились все шире. Коммерческих гениев, маленьких местных Вотренов, в большинстве своем процветающих весьма недолго, развелось как грибов после дождя. При этом поначалу они казались не принадлежащими к представителям той морали, которую провозгласил настоящий Вотрен у себя на родине сто лет назад и которая преследовала одну цель: пожирать друг друга, как пауки в банке. О нет! Молодой господин Берендс окунулся в этот поток, можно сказать, с азартом и наивностью, в которой все еще чувствовалась общинная мартинлютеровская трудовая мораль отцов. Которая на глазах у всех, разумеется, стала рядиться в модные спортивные костюмы.
Господин Берендс спекулировал — все успешнее и успешнее — землей, лесом, плитняком, арматурой, цементом (говорили, будто в 1913 году он скупил половину всей продукции цементной фабрики Кунда).
Затем наступило время всяческих войн и оккупаций, длившееся пять лет. Вследствие чего богатство господина Берендса неуклонно росло. Не знаю — ибо Улло тоже не знал, — как отцу это удалось, но он спас свое состояние или, по крайней мере, существенную его часть, пережив падение царской России, пережив год правления Керенского, пережив эпизодическое присутствие большевиков и немецкую оккупацию. Когда русские вывезли царское золото из эстонских банков и катеринками начали оклеивать нужники, а великий дворник История смел керенки и оберосты 5 в мусорные ящики, выяснилось, что деньги господина Берендса уже давно переведены в фунты стерлингов и лежат в лондонском банке. Во время Освободительной войны 6 он был одним если не из самых главных, то, во всяком случае, из самых заметных финансистов молодой республики. Скажем, не на уровне братьев Пухков, но, например, на уровне Яакоба Пяртселя и ему подобных. Тот же самый Яакоб Пяртсель сказал о господине Берендсе, правда, уже в середине двадцатых годов: Берендс хочет слишком корректно вести дела и при этом слишком много зарабатывать.
На первых порах Берендсу это, очевидно, удавалось. Несмотря на то что масштабы коммерции ограничивались теперь преимущественно границами «картофельной республики». Хотя в обществе, в котором вращались Берендсы, существенную роль, а в начале двадцатых даже главенствующую, играли русские эмигранты, распространенное среди них мнение об Эстонии как о картофельной республике, с точки зрения Берендса и тем более Сандры, было просто оскорбительным. Даже пятилетний Улло заметил нечто подобное. Особенно после того, что случилось с Ролли.