Этот кошмарный сон отступил лишь через несколько месяцев. При этом мать, и отец, и барышня Розен, и кто–то там еще, включая семейного врача доктора Дункеля, уговаривали его по ночам, когда он плакал и когда просыпался, и на следующее утро, и при белом свете дня: расскажи, что такого страшного ты видишь во сне. Он не рассказывал. Кстати, сейчас читаю об этом в своих заметках, которые были сделаны во время беседы с ним в 1986 году (ему было тогда семьдесят лет):
«Они уговаривали меня на все лады. Ручались, что кошмары больше не повторятся. Отец обещал взять следующим летом в заграничную поездку: только расскажи. Но я ни в какую. Не могу объяснить почему. И вообще я рассказываю этот сон в первый раз».
По правде говоря, это признание заставляет меня сейчас, восемь лет спустя после нашей беседы и шесть лет после смерти Улло, прямо–таки вздрогнуть. Разве не указывает это на то, как серьезно он относился к своим признаниям, и значит, к тому, что я с ними могу сделать? Если, конечно, это не было с его стороны игрой. Потому что на грани между игрой и правдой я никогда не видел его насквозь.
Вряд ли это был плод особой ответственности папы Берендса, тем паче что Улло не давал повода отцу сдержать слово, но в заграничную поездку его, так или иначе, все–таки взяли. Весной 1923‑го: отец, мать, Улло и портниха Шарлотта, сорокалетняя петербургская немка, которая жила в доме Берендсов и делила свое внимание между семейным гардеробом, детской и при надобности кухней, где она была то поваром, то руководила вечно сменяющимися кухарками, то помогала им.
Целью вояжа Берендсов была Германия. Улло, видимо, уже тогда догадался, хотя о Франции и Голландии тоже шла речь, что чаша весов перевесит в пользу Германии, ибо инфляция, достигшая пика, сделала тамошние деньги по сравнению с эстонскими фантастически дешевыми, и это означало, что путешествовать по Германии было чрезвычайно выгодно.
Вернувшись из Германии, Берендсы снова зажили в их семи- или восьмикомнатной квартире на улице Рауа, и все пошло своим чередом. Не так бурно, как три–четыре года назад, но тем не менее «динамично». Тогда, в начале 1920‑х, с гостями случалось такое, чего в середине десятилетия, пожалуй, больше не бывало. Один грузинский капитан из белогвардейцев с патронташем крест–накрест на груди станцевал на праздничном столе Берендсов лезгинку — и при этом не разбил ни одной тарелки и не опрокинул ни одной бутылки. Или приключение с американцем — ведь произошло это как раз в то время, когда Ролли был собакой Берендсов. Тогда в их дом пришли американцы — дипломаты, коммерсанты и Бог знает кто еще. Журналисты, кажется. У мистера Брауна полный портфель виски, у мистера Кларка крошечные бумажные настольные флажки Соединенных Штатов на деревянных флагштоках, которые разместились на всех столах и каминах Берендсов. Однажды утром Улло, выбежав в палисадник к Ролли, обнаружил там американского дядю, туфли–шимми аккуратно поставлены возле конуры, клетчатые брюки и полосатые носки торчат оттуда, перед конурой сам Ролли, улегшийся поперек дяди.
Улло вернулся в дом и стал лихорадочно соображать, что делать. Пока не решил, что выйти из положения с подобающей деликатностью сможет только мама. И мама действительно с этим справилась. Она заманила костью собаку в дом и разбудила дядю, пребывающего в похмелье, мягко, но категорично предложив:
«Мистер Браун, разбудитесь! — мама говорила с мистером Брауном по–русски, потому что по–английски не умела. — Разбудитесь! И ступайте в дом, пока вас не разглядели с улицы или жильцы из окон не увидели!»
Мистер Браун разбудился, встрепенулся, разобрался в обстановке и бросился за мамой в дом, где скрылся в ванной комнате, отдав брюки кухарке погладить, и был при этом необычайно вежлив. В тот же день принес маме в благодарность литровую бутылку «Грэбтри», то есть нью–йоркскую туалетную воду «Дикая яблоня». Этот терпкий и в то же время неназойливый запах не покидал маму в течение многих лет.
Да, темпераментные капитаны из Тифлиса, патентованные генералы из Петро–града и подвыпившие господа из Нью — Йорка в середине двадцатых годов у Берендсов больше не показывались. Однако каждодневные гости бывали. Раймунд Кулль, дирижер военно–морского оркестра в роскошном черном офицерском мундире со сверкающими галунами на рукавах, втыкал на радость Улло горящие спички себе в нос. И доктор Дункель все курил свои черные катламаские сигары и закапывал лекарство Улло в уши, когда они у него болели. И маленький Эдуард Хубель в пенсне alias9 Майт Метсанурк 10 то обсуждал с мамой, какое будет иметь продолжение роман, над которым он как раз работал (по мнению Улло, это могла быть «Безвестная могила»), то ублажал общество, играя на скрипке «Гапсальский сувенир» Чайковского.
Поздним летом 1924‑го Берендсы временно поселились аж во дворце.
Давний знакомец отца, друг и деловой партнер, голландец ван ден Босх, голландский консул в Эстонии, важная птица, арендовал Маарьямяэский дворец. Но пользовался лишь несколькими комнатами. Он предложил папе Берендсу провести у него конец лета. Так что Улло запомнил тамошние неуютные комнаты с какими–то чучелами медведей. И бесконечные разъезды между городом и Маарьямяэ на коляске с парой лошадей, громыхающей по щебеночной дороге. И величественный силуэт города со стороны моря, то серого, то зеленого. И вонь гниющего фукуса, заносимую в открытые окна юго–западным ветром, к которой они со временем притерпелись.
И снова — уже вторую неделю они были в городе, наступила середина
сентября — их квартира на улице Рауа, их дом полон грузчиков, таскающих мебель и ящики со скарбом на головах. У мужиков широкие красные шапки, на валике шапок блестящие медные литеры — Экспресс — Экспресс-Экспресс, — вещи, кое–как набросанные в ящики — за два дня они выехали из восьмикомнатной квартиры!
Улло объяснил, он так никогда и не обрел полной ясности, почему владелец дома затребовал значительно более крупную плату. Отец в порыве внезапного гнева бесповоротно объявил, что платить не будет.
Три месяца Берендсы жили в гостинице «Золотой лев», ели в ресторане и дозволяли кельнерам и горничным улыбаться им и кланяться. Затем переселились на улицу Пикк, в отличный дом, где был лифт и шесть, как–никак, комнат, из двух прекрасный вид на море. Так что ни о каком социальном падении не могло быть и речи. И барышня фон Розен продолжала обучать Улло. Только теперь она должна была жить в другом месте. Настоящий переезд фактически состоялся в начале нового года. Оказалось, мебель Берендсов и постельные принадлежности, за хранение которых на складе была уплачена кругленькая сумма, кишели клопами…
Улло говорил мне в 1986 году: «Мама ведь всю жизнь была чрезвычайно чистоплотным человеком, и ее любовь к чистоте с годами росла. Во всяком случае, помню озабоченную возню мамы со средствами против клопов, и обработку серным дымом, и замену обоев в комнатах, прежде чем переезд наконец состоялся. Но весной, едва мы начали более или менее обживаться в новой и чистой квартире, как снова съехали. На ту же самую улицу Пикк, только на несколько домов ближе к Морским воротам. В такой же приличный дом, но на третий этаж, где моря не видно было, хотя мы и подобрались поближе к нему. И комнат было всего пять. И одна из них весьма сумрачная, потому что окно упиралось в стену соседнего дома. И этот сумрак, царивший в одной комнате, распространялся оттуда каким–то странным образом на всю квартиру».
Я не помню, было ли это eхpressis verbis11 самого Улло или я все это так представил себе по его рассказам: напротив той сумрачной комнаты со стеклянной, кстати, дверью в помещении, похожем на зал, стояло какое–то цилиндрической формы трюмо, которое отбрасывало проникающий из двери сумрак во все остальные комнаты.
Этот сумрак, приглушающий краски и голоса, вырастал из подавленного состояния матери.
Я так и не выяснил, когда Улло осознал это. Когда и каким образом он понял причину тоски матери. Которая, разумеется, сводилась к тривиальной формуле «cherchez la femme». Где–то там, в дни их пребывания на улице Пикк, он начал замечать частые отлучки отца из дома, в том числе и ночные, которые мама объясняла Улло деловыми поездками его в Тарту, Нарву или Хельсинки, при этом лицо у мамы становилось озабоченным, а нежности к Улло будто прибавлялось.
Я не знаю, когда Улло услышал о новой привязанности отца. Наверно, довольно скоро. Мои сведения о даме исходят, разумеется, от Улло. Возможно, его посвятил в эти дела сам отец.
Как Улло когда–то в нашу школьную пору поведал моему отцу, сия госпожа была родом из Люксембурга. Девичья ее фамилия Моно. Мари Моно. После того как она окончила какую–то монастырскую школу или полузакончила, девушка отправилась к родственникам в Париж — в поисках счастья, должно быть. И она нашла его там. Познакомилась с русской дворянской семьей Кошелевых из Серпуховского уезда под Москвой. Поехала с ними в Россию, чтобы стать бонной пятилетнему карапузу. А лето провела с ними на Черном море, кажется в Сухуми. Там встретилась с молодым норвежским инженером Фредриксеном. Он работал на нефтяных скважинах Нобелевской компании в Баку и приехал с маслянистых берегов Каспия на летний отдых в чистый Сухуми. Вскоре, в 1915 году, они поженились и через пять лет, осенью 1920 года, собрались уехать в Норвегию из революционной России. Ехали через Эстонию. После тифозного карантина в Нарве на следующей остановке или через одну к ним в купе подсел господин, который представился как директор «Эстонской сланцевой промышленности». Улло предполагал, что это был инженер Мярт Рауд. И прежде чем поезд прибыл в Тапа, тот сделал предложение Фредриксену, которое должно было изменить жизнь не только Фредриксенов, но и всех трех Берендсов. Господин Рауд пригласил Фредриксена на службу. Они остались в Эстонии и поселились в Таллинне. И уже тут госпожу Мари где–то в начале двадцатых судьба свела с Эдуардом Берендсом. Улло сказал: