Но этот костюм нес на себе печать неотвратимого Рока. Не будем считать пять единичных случаев, когда он был одеваем по нужным поводам и благополучно возвращался через какое-то время на вешалку в шкаф, выполнив свою облагораживающую функцию, представив своего хозяина в роли элегантного бонвивана — баловня жизни, плейбоя и жуира. Все остальные случаи заканчивались удручающее однообразно: стоило мне одеть его, как в тот же вечер я напивался вдрызг, и наутро, наряду с тягостным похмельным синдромом, на прикроватном стуле в скомканном виде лежало нечто жалкое и грязное — вещественное доказательство моих свинских наклонностей и прямой укор непотребному поведению.
Уже после первого такого выхода в свет были безнадежно порваны брюки, не подлежащие никакой реставрации, и хоть от костюма осталась только половина — пиджак, проблема не сократилась наполовину, положение вещей от этого нисколько не изменилось. Белый пиджак стал одноразовым предметом одежды, и вписался в стереотип следующих действий: вечернее облачение, уже без «неуловимых ассоциаций» — крутая пьянка с провалами в памяти — мучительное утреннее пробуждение с отчаянным созерцанием уделанной до неузнаваемости вещи, на которой, кроме винных пятен и обильных загрязнений, можно было увидеть и кровь, и сажу, и губную помаду — ритуальное посещение «немецкой химчистки» в центре города. Только там могли восстановить первоначальный вид проклятого пиджака.
С другой одеждой подобные казусы, конечно, тоже иногда случались, но не в обязательном порядке, а заколдованный белый пиджак прочно вписался именно в такой, не поддающийся коррекции, замкнутый круг. Я суеверно стал опасаться натягивать его на свои плечи, но когда такое время от времени случалось, все повторялось по однажды уже запущенной программе.
Конечно, никакого ореола мистики вокруг белого пиджака не имелось. Он являл собой символ того состояния, истоки которого надо было искать на заре молодости, когда я после школы отправился из степной столицы изучать медицину в один южный волжский город.
Anamnez morbi[1] начиналась там. Мне, что называется, повезло. Поступив в институт, я, зеленый салага и неиспорченный провинциал, был поселен в общежитие в одну комнату с третьекурсниками, людьми солидными и опытными, сразу взявшими меня под свою опеку и начавшими активно приобщать к истинным ценностям студенческой жизни. В иерархии этих ценностей на одном из первых мест стоял алкоголь, но не как вульгарный спирт этиловый плюс вода, а как средство душевного общения, помощник при решении трудных вопросов и способ для снятия напряжений, связанных с учебой, а также как верный спутник веселого времяпровождения: вечеринок с девушками, прослушивания дефицитных музыкальных записей и прочее. Я оказался способным учеником.
Сокурсницы моих сожителей по общаге, девицы уже повидавшие всякие виды, умиленные наивным провинциализмом новичка, быстренько стряхнули пыльцу девственности с моих невинных чресел. Так что, к концу первого года обучения «курс молодого бойца» я успешно усвоил с помощью моих друзей-наставников.
Должен признаться, что разлагающее действие алкоголя проявилось не сразу. Обычно поутру, после попойки я бодро вставал с постели, не испытывая никакого дискомфорта и спускался в буфет на первом этаже, где завтракал с завидным аппетитом, покуда мои соседи по комнате томно валялись в смятых постелях, не имея сил для лишних движений. Они заметно оживлялись, когда я возвращался из буфета, прихватив специально для них свежего «Жигулевского» пива. Проурчав что-то удовлетворенно-нечленораздельное, они жадно припадали к горлышкам пивных бутылок, издавая при этом такие звуки, как будто испытывали оргазм.
Спасительный рвотный рефлекс еще действовал, и по ночам, после обильных возлияний с перебором, я подолгу «стращал» унитаз в общежитейском туалете, избавляясь не только от излишков выпитого, но и от содержимого желчных протоков. Процедура была бесконечной, изнурительной и постыдной, но, не понимая, что это нормальная защитная реакция здорового организма, я мечтал побыстрее избавиться от этого недостатка, чтобы стать настоящим стойким мужчиной, как мои соседи-опекуны.
Не оказалось рядом умного, авторитетного человека, который сказал бы: «Чувак, что ты с собой делаешь? Ты не успеешь даже глазом моргнуть, как втянешься в это дело окончательно и бесповоротно, и потом тебе будет очень трудно!»
Время начала моей студенческой жизни совпало с расцветом всесоюзного пьянства, когда трезвый человек в компании воспринимался с большим подозрением: это мог быть или безнадежно больной, или провокатор.
Вино продавалось повсюду: почти во всех продуктовых магазинах стояли так называемые «конуса» или «соски», вместительные стеклянные колбы, в которых на выбор, на разлив продавалось несколько сортов сухого и крепленого вина; к стакану прилагалась липкая конфетка на закуску. Должен для объективности заметить, что даже ординарные вина того времени, вроде портвейна «Кавказ», «17», «33», «777» и «Портвейна розового», по сравнению с нынешними опасными для жизни спиртными напитками, казались нектаром; это были натуральные крепленые виноградные вина годичной выдержки, хотя далеко и не являлись портвейнами, как таковыми. Про марочные («херес», «мадеру», «Токай» и другие) говорить вообще не стоило — это были шедевры винокуренных заводов, качественные, относительно дешевые, а, стало быть, доступные для кармана нашего брата-студента. Водку, да и вообще крепкие напитки, я тогда еще не любил: виски напоминал мне самогон не самой лучшей возгонки, можжевеловая водка — джин венгерского производства с корабликом на ядовито-синей этикетке — изделие парфюмерной промышленности. И немудрено, его надо было добавлять в коктейли в определенной дозировке, мы же глушили его гранеными стаканами.
На каждом шагу попадались заведения, которые назывались очень понятно и аппетитно: «рюмочная», «закусочная», «паштетная», «чебуречная» и так далее — не в пример нынешним названиям с претензией на американо-европейский стандарт. Тогда к рюмке пшеничной подавался ломоть истекающего жарким соком расстегая либо бутерброд с килькой пряного посола с налипшими к ее тугим серебристым бокам кусочками лаврового листа и мелкими зернышками пахучего кориандра, нынче — к водке, благоухающей нефтепродуктами, химической лабораторией или магазином лакокрасочных изделий, предлагают несъедобную сосиску в тесте. Зазывно и гостеприимно перед вами распахивались двери многочисленных пивных, стационарных и павильонов-шалманов, где к прохладному, пенистому пиву подавался не какой-нибудь эрзац в виде соленых сухариков или орешков, а настоящая волжская вобла, янтарная и полупрозрачная на просвет, с тонкими красноватыми прожилками сосудов, пронизывающими сочную рыбную мякоть. Для любителей имелась «сушка» — пересушенная, твердокаменная мелкая плотва, нестандартная воблешка и красноперка.
Разгул питейного демократизма достигал такого масштаба, что даже в институтском буфете свободно продавалось пиво, и в перерывах между лекциями можно было увидеть такую картину: преподаватель, примостившись на углу столика, поедал свою булочку с кефиром, а за соседним столом, сгрудившись, сидели студенты его курса, расставив локти среди стаканов, бутылок, рыбьих костей и чешуи…
Единственное, что нарушало романтизм приема вина, было наличие рвотного рефлекса, но он исчез довольно быстро, чуть более чем за полгода, а отсутствие похмельного синдрома создавало иллюзию, что эта беда меня никогда не коснется.
Но сколько бы веревочке не виться… Однажды утром я проснулся с мучительной острой головой болью, сопровождавшей меня весь день. Накануне мы праздновали день рождения одного капитана или шкипера небольшого судна, большого приятеля моего закадычного друга. Навигация на Волге еще не началась, и посудина, на которой отмечался юбилей, была пришвартована к дебаркадеру и вросла в прибрежный лед, на котором темнели опасные обширные полыньи. Я, вообще, удивляюсь, как в ту ночь никто из нас, гостей, не вывалился за борт, учитывая то упоительное состояние, в котором поголовно находились все участники торжества.
Но вернемся к головной боли. Это была даже не боль, а какое-то сверло, вставленное в голову и постоянно терзающее мозг. Кроме сверла, в висках плескался расплавленный свинец, а в затылке методично стучали молоточки, дробь которых усиливалась при любом, даже осторожном повороте головы. Моих старших товарищей в общежитии не было; в связи с каким-то предпраздничным днем они разъехались по домам. Так что, дать дельный совет было некому. Я пробовал прогуливаться по улицам города в надежде, что променад на свежем воздухе как-то облегчит страдания, ложился в постель, но головная боль преследовала меня неотступно, словно тень в яркую солнечную погоду. Самое интересное, что мне даже в голову не приходило, что подобное можно лечить подобным (принцип гомеопатии), а по-народному — клин клином вышибают.