А в этом году нет новой сонаты, чтобы отвлечь меня от мыслей об удовольствиях, ожидающих других девочек: объятия кузин, особые блюда, приготовленные бабушками и тетушками по случаю встречи, секреты на ушко и разделенные слезы, и люди, которые тебя замечают и вскрикивают: „Как же ты выросла с прошлого раза!“
Как обычно, я сидела подле окна — но не играла. Я просто смотрела вниз, на канал, и вновь ощущала, как ужасно быть единственной figlia di соrо, которой некого навестить.
Остальным девушкам и в голову не приходило искать меня на скамеечке у окна, зато мне было отлично слышно, как они щебечут, выбегая из дортуара группками по двое и по трое и спускаясь по лестнице. Все они надели красные платья: мы их надеваем на выступления или когда просто выходим за эти стены. Красный цвет взывает к состраданию — так думает наше правление, надеясь, что у всех окружающих вид бедных хористок из Пьеты пробудит именно это чувство.
Одна только Марьетта потрудилась отыскать меня и попрощаться. Между прочим, в прошлую Пасху Марьетта, к моему великому удивлению, заявила мне, что я — ее лучшая подруга.
— Poverina! Бедняжка! — ласково воскликнула она, склонившись поцеловать меня. — Ну надо же, совсем нет родни!
Ее жалостливая мина не могла скрыть гордости — как же, у нее, по крайней мере, есть мать — хотя в прошлом году по возвращении из гостей руки у моей подружки были сплошь покрыты синяками. У некоторых наших девочек есть отец или мать, но только они не имеют средств или желания растить своих детей. А бывает, что и средства есть, но они боятся скомпрометировать себя в глазах общества, признав незаконнорожденного ребенка.
Я улыбалась через силу, пока Марьетта не повернулась на лестничной площадке, чтобы махнуть мне рукой на прощание.
Но стоило мне остаться в одиночестве, как крепиться стало невмочь и слезы прорвались наружу.
И тут до меня донесся шелест юбок сестры Лауры. С виду они такие же, как у других наставниц, однако при ходьбе издают совершенно особый звук. Наверняка у нее шелковая нижняя юбка. Я попыталась поскорее утереть слезы, хотя понимала, что сестра Лаура их не могла не заметить.
Она взглянула мне прямо в глаза, будто бы оценивая их выражение, и затем велела следовать за ней.
Я ходила по этой лестнице вверх и вниз вслед за сестрой Лаурой с тех пор, как была еще столь мала, что помогала себе руками, карабкаясь по ступенькам. Я шла за ней по среднему маршу, где каменные ступени были гладко отполированы и кое-где даже образовались углубления от множества ног тех, кто жил и умер в этих стенах.
Мы шли по коридору, залитому бледным светом раннего утра. Его окна выходят на Большой канал. Сестра Лаура вела меня к муравейнику комнатушек, где спят по ночам учителя, запершись за резными деревянными дверьми. В одной из спален она усадила меня за прелестный письменный столик, который выглядел вовсе не к месту среди аскетической обстановки — узкого ложа под белым покрывалом и незатейливого умывальника, а также стен, лишенных всяческих украшений, кроме деревянного распятия в одном углу и старинного с виду лика Пресвятой Девы — в другом.
Сестра Лаура откинула крышку и вынула из стола чернильницу, бутылочку с песком, перо и бумагу.
— Ну вот, — произнесла она, разгладив бумагу на крышке стола и вложив мне в руки перо. — Напиши своей матери, Аннина. Расскажи ей, как ты здесь живешь и что у тебя на душе.
От ее слов мое сердце понеслось вскачь, словно музыка в одном из самых трудных пассажей маэстро. Я спросила, знает ли она, где ты — и кто ты.
Она коснулась моей щеки сухой горячей рукой, мозолистой от постоянной игры на скрипке на протяжении всех этих лет, что сестра Лаура провела здесь.
— Богу все ведомо, — сказала она мне. — Он позаботится о том, чтобы твое письмо нашло дорогу к сердцу твоей матери.
Честно говоря, я ей не поверила. Настоятельница читает все письма, посылаемые из приюта, кроме тех, что передаются тайными путями. Я слышала, что полгода карнавального разгула — лучшая пора залучить сюда посетителя, для верности скрытого маской и согласного послужить посыльным. Он получит письмо из рукава в рукав, через решетку parlatòrio,3 а затем передаст его далее в обход всякой цензуры. Впрочем, кто может сказать, сколько таких писем доходит до адресата? Говорят, сокровенные мысли дев-затворниц столь ценятся среди monachini — мужчин, увивающихся за монашками, — что эти послания, бывает, покупаются и продаются. Мы, конечно, не монашки, но нас держат вдали от мира точь-в-точь как их.
Каждое письмо, прошедшее через руки настоятельницы, содержит вымаранные черным фразы — те, что могут повредить репутации Пьеты. У многих посланий, вышедших из-под руки здешних обитательниц, короткая жизнь — они обращаются в дым в жадном пламени камина, чей отсвет почти еженощно виден в окнах настоятельского кабинета.
Нет, мое письмо просто так отослать невозможно. Я взглянула на сестру Лауру другими глазами, недоумевая, неужели я за все эти годы не успела ее узнать как следует, принимая за одну из образцовых хористок. Самым тяжким нарушением правил с ее стороны я считала тайное ношение шелковой нижней юбки. Встретив мой взгляд, она вдруг выпалила с неожиданной горячностью:
— Не задавай вопросов!
И вот я пишу тебе, хотя не имею понятия, когда и как ты получишь мое письмо — если вообще получишь. Пытаясь представить тебя за чтением этих строк, вместо твоего лица я вижу лишь темное пятно.
На втором этаже, на повороте главной лестницы есть особое окно, в которое видна scafetta — ниша в церковной стене, куда подкидывают младенцев. Проходя мимо, принято каждый раз заглядывать вниз, чтобы убедиться, что ниша пуста.
Maèstra Бьянка — она сейчас поет в церковном хоре, а четырнадцать лет назад именно она, произнеся молитвы перед отходом ко сну, бросила взгляд в это окошко. Сестра Лаура рассказывала, что в ту осеннюю ночь луна проглядывала в прорехи меж облаков и ее лучи освещали канал и церковную стену. Maèstra Бьянка заметила, что в нише что-то есть, и в тот же самый момент до нее донесся трезвон колокольчика — так люди дают знать, что оставляют здесь детей. Maèstra Бьянка бросилась вниз по лестнице прямо в ночной сорочке и велела привратнице отпереть двери и посветить ей по пути к скаффетте.
Так я и оказалась в Пьете, вначале втиснутая в нишу церковной стены, словно в ласточкино гнездо. Maèstra Бьянка вытащила меня оттуда и понесла наверх. Ее знаменитые золотистые волосы растрепались, и она вопила так, что голос отдавался во всех углах и закоулках и наконец перебудил всех воспитанниц:
— Младенчик! Господь послал нам еще младенца!
Но не Господь принес меня в „Ospedale della Pietà“.
Тысячи раз я пыталась представить себе все это, силилась что-либо припомнить. Стоит мне закрыть глаза и притихнуть, и я чувствую, как накреняется гондола, когда ты переступаешь через борт, сходя на берег. Гондольер поддерживает тебя под локоть. Обычно ты представляешься мне облаченной в черное, как приличествует знатной венецианке, и непременно в маске — впрочем, как и сам гондольер, — потому что это пора карнавала. Бывали ночи, когда я не могла сомкнуть глаз от бессонницы, и тогда ты являлась мне в образе прачки, куртизанки или еврейки из гетто, возжелавшей для своего чада музыкальной будущности. Иногда борт гондолы кренила не твоя ножка, а подагрическая кардинальская ступня в туфле из красного шелка. А то мне чудился деревенщина, крестьянский сынок, трясущийся со страху, потому что приехал в Венецию второй раз в жизни и уверен, что гондольер уже наладился ограбить его — вот-вот треснет по голове веслом и бросит в канал. Воображала я и четырех братьев вкупе с пятью сестрами — все не больше меня нынешней. Они высвобождают мне личико из пеленок и целуют по очереди, передавая меня от младших к старшим, так что в конце концов мои щеки мокры от слез — слез моей родни.
Четырнадцать лет назад ты держала меня на руках, склонив ко мне свое лицо. Хочется верить, что тогда в твоих глазах была любовь, что ты радовалась моему рождению.
Когда мне удается хорошо сыграть, я играю для тебя. Самая большая моя мечта — что когда-нибудь после концерта в зале поднимется прекрасная женщина (мне всегда казалось, что в городе нет женщин прекраснее тебя, хотя сама я вовсе не красива). В твоих глазах блеснут слезы, и ты протянешь ко мне руку.
„Анна Мария даль Виолин, — скажешь ты мелодичным низким голосом, — пойдем домой“.
Звонят к вечерне. Я напишу тебе еще, как только сестра Лаура позволит мне, а пока я буду хранить мысль о тебе в своем сердце.
Твоя дочь, Анна Мария даль Виолин, ученица маэстро Вивальди».
В лето Господне 1737
Сегодня настоятельница объявила о решении правления: отныне я — Maèstra dal Violin, концертмейстер и капельмейстер оркестра Пьеты.