Врачи серьезно взглянули на дело, устроив очень нудные серии медицинских обследований. Поясничная пункция показала значительный избыток белка в спинно-мозговой жидкости. Доктор Уолл сказал: «Это свидетельствует о наличии там чего-то, чего там быть не должно. Лучше мы пошлем вас назад в Англию показаться неврологу». И вот он здесь, беседует со строителем, упавшим с лестницы.
— В Германии это было, — добавил Р. Дикки. — Может быть, если б тут, по-другому бы вышло. Гляди-ка, вон идут. Пускать начали.
Начали пускать. Выкатили на тележках цветы, наполнили на ночь бутылки водой и стали пускать посетителей. К койке Р. Дикки направились разнообразные седовласые женщины и сосавший большой палец мальчик, взявшийся есть мороженое Эдвина. К распростертым паломникам Мекки пришли веселые семьи, нагруженные виноградом, включая крепких мужчин в пуловерах с экземплярами «Автокара». К Эдвину Прибою пришла Шейла Прибой. А с Шейлой Прибой неизвестный Эдвину мужчина.
— Милый, — молвила Шейла. — Смотри, это Чарли. Чарли, да? Правильно. Я с Чарли встретилась в пабе, и он был так мил, что проводил меня сюда. Я в темноте не очень-то разбиралась в дороге. — Взгляд у Шейлы был не совсем сфокусирован, неаккуратные черные волосы, пудра коркой запеклась на лице. Эдвин почти до ближайшего кубического миллиметра мог вычислить, сколько она выпила. Он ее не винил, ему только хотелось, чтоб она не притаскивала этого самого Чарли.
Чарли взял правую руку Эдвина в обе свои крупные теплые мозолистые лапы.
— Значит, вы Эдвин, — тепло проговорил он меховым баритоном кокни[2]. — Жена ваша всем в баре рассказывала про ваши болезни. Правда, я очень рад, — сказал он, смуглый, грубо красивый, в лучшем синем костюме рабочего класса.
— Всю дорогу меня сюда вел, — продолжала Шейла, — так как я в темноте не очень-то разбиралась в дороге. Очень милый. Смотри, что он тебе купил. Потребовал остановиться у киоска на станции подземки и вот это купить. Сказал, ты захочешь чего-нибудь почитать.
— Правда, я очень рад, — сказал Чарли и вытащил из боковых карманов кучу аляповатых журналов: «Девочки», «Божественные формы», «Посмейся», «Кипучее здоровье», «Обнаженная натура», «Голая правда», «Ухмылка», «Жестокая красота». — Дело в том, — сказал он, — что тут ваша жена мне сказала, будто вы мужчина читающий, вроде меня, а когда болей, хорошее чтение время лучше всего убивает. — Махнул одним еженедельником как бы для демонстрации; голые мужчины и женщины тускло усмехались под верхним светом палаты. — Сядем, а? — предложил Чарли, и Эдвин, чувствуя себя плохим хозяином, повел посетителей к своей койке. — Ну, — сказал Чарли, — чем вы там занимаетесь, как тут ваша жена говорит?
— Лингвистикой.
— А. — Все втроем сели на койку, свесив ноги. — Я про нее никогда не слыхал, — признал Чарли, — это факт. Не подумайте, будто я тут говорю, будто такой вещи нету, просто раньше ни разу не сталкивался, не слыхал даже.
— О, — сказал Эдвин, — она точно есть.
— Может быть, только если и есть, то повыше таких голов, как у нас вот тут с ней. — Чарли мотнул головой в сторону Шейлы. — Я вот мойщик окон. Каждый поймет, чего это такое, а при такой работе не попадаешь в места вроде этого. Не подумайте, мойщик окон может, конечно, в больницу попасть, да только не в такую; мойка окон мозгов не касается. То есть не касается, когда ты для этой работы годишься. Кое-кто не годится, и я бы сказал, что вы сами, скорее всего, не сгодитесь. Не хочу никого обижать, да у каждого свое ремесло. Если лезешь по лестнице, то уж не замирай. Повидал я юнцов, только начавших, — мы их зовем неваляшками, — замирают, торчат там на лестнице, и никак никому не заставить их слезть, если они к тому не готовы. Я хочу сказать, отмереть они могут только по собственной воле. Помню, я рубанул по рукам одного такого неваляшку, что замер на высоте двадцати этажей. Ветер был очень сильный, и вот я с подоконника рубанул его ребром ладони, да так отмереть не заставил.
Эдвин страдал акрофобией[3]. Голова у него закружилась, он тихонько спустил ноги на пол.
— Что с тобой собираются делать, милый? — спросила Шейла.
— Собираются делать анализы, — доложил Эдвин. — Думаю, хотят попробовать заглянуть в мозг.
— Ты им этого не давай, — посоветовал Чарли. — Если еще не свихнулся, они доведут. Потом законопатят, не выберешься, никому не докажешь, что они во всем виноваты, не ты. Мозги — твоя собственность, нечего им там копаться. Посмотрел бы я, как ко мне в мозги заглядывают, — презрительно заметил он. — Мозги — механизм деликатный, не то что часы, наручные или стенные.
Подошедшая сзади сестра-индианка с усиками и бакенбардами сказала:
— Миизиис Приибоой? Доктор хочет вам сказать пару слов у себя в кабинете.
— Если попробуют получить у тебя разрешение, — предупредил Чарли, — чтоб проделывать всякое с его мозгами, на что иначе не осмелятся, просто скажи — нет, и все тут. Попросту вот так вот, нет. Самое короткое слово во всем языке, и чаще всех говорится. — Но Шейла уже шла к большой стеклянной цистерне кабинета в конце палаты.
— К вашему сведению, — сказал Эдвин, — это слово не самое короткое в языке. — Он чувствовал, что, ободранный как липка, с одной пижамой, койкой, бутылкой с водой, должен противостоять этому смуглому, задубеневшему мойщику окон, демонстрируя свой единственный авторитет. — Безусловно, кратчайшее — неопределенный артикль в слабой форме. Всего одна фонема. Я, разумеется, веду речь о форме неопределенного артикля, употребляемой перед словом, начинающимся с согласной. — Высказавшись, он себя лучше почувствовал.
А Чарли сказал:
— Отличная девчонка твоя жена. Я говорю «девчонка», не думая никого оскорблять, больше имея в виду женщину, или, может быть, молодую женщину, кто как считает. Я бы сказал, приблизительно твоего возраста, а тебе я бы дал тридцать восемь, хоть у тебя еще полная голова волос. Она нынче явилась в публичный бар в «Якоре» и обставила Фреда Титкомба в дартс. Пила наравне со мной пинту за пинтой. Надо б тебе ее в руках держать.
Эдвин чувствовал очередной поднимавшийся приступ невольного раздражения, сообщавший ему, что он болен.
— Вы ведь не поняли, — подчеркнул он, — про неопределенный артикль. И даже не спросили, что такое фонема. А не знаете, вполне уверен.
— Ну, — спокойно сказал Чарли, — ведь это значения не имеет, правда? К делу, так сказать, не относится. Я целой кучи вещей не знаю, да теперь уже слишком поздно начинать им учиться.
— Нет, не поздно, не поздно. — Эдвин сдерживал поток слез. — Вам прекрасно известно, никогда не поздно. — Кое-кто из ближайших посетителей, с нетерпением ожидавших, когда звонок выставит всех, уже все сказавших, даже больше того, что им было сказать, с надеждой взглянули на Эдвина. Но он, взяв себя в руки, вновь спокойно сидел на кровати, смаргивая слезы.
— Все с тобой будет в полном порядке, — заверил Чарли. — Попомни мои слова. Поправишься, здоровей быка будешь. — В этот момент вернулась Шейла, слишком сияющая, чересчур радостная.
— Ну, — объявила она, — кажется, все будет хорошо, вообще не о чем беспокоиться.
— Это все, — спросил Эдвин, — что он хотел сказать тебе?
— Ну да, почти. Говорит, абсолютно все будет в порядке. Вот что он сказал.
— Точно то же самое я ему говорю, — вставил Чарли. — А ведь я не доктор.
Сестра-нигерийка с искусно вырезанной из черного дерева головой вошла с колокольчиком и объявила:
— Все визитеры на выход, если не возражаете.
По палате прокатилась волна облегчения. Эдвин с грустью увидел, как жена с излишней готовностью поцеловала его, пообещала прийти завтра, быстро взмахнула помадой ради здорового внешнего мира. Чарли наказал:
— Читай книжки, что я тебе купил. Держись веселей. Бросай мрачные мысли о всяких вещах.
С уходом посетителей в палате как бы прозвучал тихий удовлетворенный выдох: наконец колокольчик выгнал чужаков. С бодрыми голосами, аккуратно одетые, они принадлежали фривольному миру. Не каждый способен вернуться к серьезному делу болезни — в конечном счете к истинному человеческому состоянию. Виноград и журналы из чужого мира лежали нетронутыми какое-то время — время, необходимое на их акклиматизацию, ассимиляцию. Ближайший сосед Эдвина, к которому никто не пришел, без движения сидевший на койке, задумчиво куря, теперь с ним впервые заговорил. Неподвижно скривившимся ртом он сказал, усмехаясь:
— Жена ваша — прямо отпад. Люблю таких. И к тому же брюнетка. — И молча продолжал усмехаться.
Эдвин вытащил термометр из теплой подмышки, где тот стоял, посмотрел и протянул сестре.
— Девяносто восемь и четыре[4], — сказал он.
— Вам не положено знать свою температуру, — упрекнула сестра, угрюмая славянка с болезненной желтизной и большими ступнями. — Вам даже не положено понимать показания термометра. — Насупилась над пульсом, оттолкнула запястье Эдвина, записала вечерние показатели. — Кишечник освобождался? — спросила она.