Я вышел из дому и зашагал, не разбирая дороги. Город кишел звуками, и каждый звук мне надо было уловить и запомнить, так как скоро здесь станет очень тихо. Будут бесшумно катиться машины, перестанут шелестеть листья на деревьях, и дети под ними станут разевать рты в неслышимом смехе, похожем на зевоту. Я взмок от усилий, но продолжал изо всех сил напрягать память, а ослабевшие звуки все громоздились и громоздились, совсем как на давно прошедшем концерте Листа в Большом зале Консерватории, когда я познакомился с Натальей.
К тому времени я почти избавился от детского увлечения классикой и ходил на подобные выступления достаточно редко. Пробираясь привычным путем в первый амфитеатр, я уже издали обратил внимание на девушку, сидевшую рядом с моим местом. Она была далеко не красавицей и даже не из тех любимиц прыщавых романтиков, про которых говорят "зато обаятельна" или "на блеклом лице одухотворенно светились большие глаза". Выпуклый лоб, острый подбородок и пегие волосы, похожие на леску, почти вплотную подводили ее к той грани, за которой начинается настоящее уродство. Но именно поэтому я не мог оторвать от нее взгляда. Я непристойно ощупывал ее глазами, прекрасно понимая, что в этот момент ее портрет надежно отпечатывается в моей памяти. Все ее изъяны словно были созданы для того, чтобы обратить на нее внимание, выделить из общей массы людей. Так композитор намеренно вводит в свои произведения свистящие септимы, чтобы заставить слушателя задуматься и открыть новые, дотоле неведомые грани восприятия.
Когда я заговорил с ней, оказалось, что у Натальи к тому же удивительно приятный грудной голос с отличным тембром. Должно быть, именно от него у меня сразу возникла сильнейшая эрекция, не проходившая добрую половину концерта и вызывавшая страшные мучения.
Один мой школьный приятель, подававший надежды математик, когда-то сказал мне, что изобрел коэффициент романтичности, равный отношению количества сказанных женщине нежных слов (в штуках) к объему потраченной с нею спермы (в миллилитрах). По его мнению, для среднестатистического романа график этого коэффициента по времени имеет форму гиперболы.
Терпеть не могу романтическую фазу знакомства.
Из Консерватории мы вышли уже вместе. Внизу у ступенек возникла неловкая пауза — моя случайная знакомая явно ждала, когда я первым начну прощаться. Но вместо этого я неожиданно сказал:
— Наташа, давайте поедем ко мне?
Она удивленно вскинула взгляд, с рефлекторным ехидством спросила:
— И что мы там будем делать?
Едкий сарказм, прозвучавший в ее голосе, почти взбесил меня, и я весьма нахально ответил:
— Сперва мы окончим обсуждение этого довольно посредственного концерта, затем для контраста послушаем дуэт Луи Армстронга с толстой голосистой шлюхой Бесси Смит, а потом займемся сексом на очень неудобной кровати с постоянно отваливающейся ножкой.
По щекам Натальи забегали красные пятна, она натянуто усмехнулась и рванулась в сторону, но я крепко держал ее за локоть. Всем своим естеством я чувствовал, что ей не уйти, она уже заглотила наживку, и потому ничуть не удивился, когда ее напряженная рука обмякла и Наталья безропотно дала себя усадить в автомобиль. За всю дорогу она не проронила ни звука.
Сегодня я впервые увидел ее. Расплывчатое волокнистое пятно на снимке мозга.
Опухоль.
Как смешно — я долгие годы собирал свою музыку по мельчайшим компонентам, бережно вскрывал их, изменяя деталь за деталью с целью добиться совершенного звука, и при этом даже не мог подумать, что мне когда-нибудь откажет единственный по-настоящему незаменимый прибор, без сверхчувствительной настройки которого все остальные устройства не стоят ничего, — мое собственное тело. И это после стольких усилий, направленных на совершенствование его органов слуха и улучшение восприятия! Мой отец годами до хрипоты спорил со мной, пытаясь заставить изучать английский язык. Уверен, что если б его в один прекрасный день не пристрелил собственный телохранитель, увещевания продолжались бы до сих пор. Он не мог понять, что знание английского убило бы все удовольствие от музыкальности голосов американских джазменов, поскольку мозг неминуемо бы отвлекался на логическую обработку смысла слов. А теперь я мог бы легко согласиться с отцом, да только едва ли услышал бы его советы. Бетховену было легче — музыка звучала в нем самом, не нуждаясь во внешних трансляторах. Но я ведь не голос, а слух, поглощение чужих звуков сделалось смыслом моей жизни, я их переваривал, как еду и питье, а теперь мне суждено среди собственного храма музыки испытывать танталовы муки.
Добрых две недели меня погружают в гудящие аппараты, мажут основание черепа омерзительной слизью, по которой затем скользит машинка со свисающим жирным черным проводом. Но теперь все уже кончено. Финал прост и лаконичен: абсолютная глухота, продолжение головных болей, затем постепенная утрата зрения, вероятное безумие и смерть. Мне потребовалось много усилий, чтобы вытянуть все это из врача, трусливо прятавшегося за обычными экивоками и обнадеживающими словечками — ему пришлось исписать ими почти три листа. Зато он с явным облегчением услышал, что я отказываюсь от госпитализации. Должно быть, не хочет портить мною статистику.
А впрочем, к черту все эти рассуждения. Я устал от бесконечных строчек, от проклятой жалости к себе, и больше всего — от самой своей личности. Все это фальшь, дешевка. Истина гораздо проще, ее можно выразить в двух словах.
Мне страшно.
Мне настолько страшно, что я не могу связно думать. Мысли беспорядочно прыгают от боли, перед глазами мелькают картины далекого прошлого. И почему-то все чаще вспоминается наша жизнь с Натальей, ее блеклое лицо, печальное даже во время секса. А ведь я уже так давно не думал о ней…
Она была самым совершенным музыкальным инструментом из всех, которых я когда-либо видел. Ее сильный грудной голос переливался целым спектром нежнейших бархатных послезвучий. Это было божественно, и каждый раз, прикасаясь к ней, я испытывал трепет. Должно быть, то же чувствует скрипач, подносящий смычок к скрипке великого Гварнери.
Когда мы занимались любовью, это был настоящий джаз — ритмичный, свободный, никогда не повторяющийся. Каждый день я стремился совершенствовать возникающее звучание, извлекать из ее тела все новые ноты. Это было чудовищно сложно и упоительно, словно игра на терменвоксе. Как и этот инструмент, она реагировала не только на прикосновения, но даже на малейшие вибрации окружающего воздуха. Музыку порождали все частички ее плоти — от тонкого, почти неосязаемого пушка на верхнем изгибе линии скул до кончиков пальцев на ногах, чуть заметно трепетавших от тепла. В такие минуты становилось понятно, что даже ее внешняя непривлекательность — всего лишь следствие жесткой функциональности, отличающей подлинные шедевры звука от игрушек для людей, глухих к истинной гармонии. И мелодия лилась — непредсказуемо и в то же время закономерно, только что появившаяся на свет и древняя, как сама жизнь.
Однажды я не выдержал и записал ее. Добавить партию контрабаса и едва уловимые следы перкуссии было делом техники. Сияя от радости, я торжественно преподнес ей диск с результатом моих кропотливых трудов. К моему удивлению, Наталья вовсе не обрадовалась такому подарку и даже всерьез обиделась на меня. Навсегда я запомнил ее слова, за которые она уже через минуту почти униженно просила прощения:
— Твоя любовь стерильна, как серебряная ложка, даже любовь к музыке ты сам не способен созидать и можешь только впитывать, как черная дыра…
Сейчас я начинаю понимать, что именно с этого момента начались необратимые изменения в наших отношениях.
Наталья была идеально приспособлена для музыки. Но именно поэтому все остальное у нее получалось просто ужасно. Особенно это стало заметно, когда она, повинуясь извечному женскому инстинкту, героически попыталась исполнить роль хранительницы домашнего очага. Тщетно я пытался убедить ее, что меня мало волнует интерьер нашего обиталища. Она оказалась права — я действительно не смог равнодушно смотреть на новые занавески розового цвета и молодцевато стоявшую под ними шеренгу кактусов. Я возненавидел их с первого взгляда. К счастью, ее пылкая забота вскоре привела к гибели большинства этих небритых растений, захлебнувшихся в море разнообразных удобрений и прочей нечисти. Зеленые захватчики сдались. Я терпел.
Покончив с изобретением правильного питания для кактусов, она принялась за меня. Ее робкие салатики в сочетании с лекциями о вреде ресторанной пищи вызывали слезу умиления. Мои намеки (каюсь, порой не слишком вежливые) приводили к довольно печальным сценам, так что я вскоре осознал их бесполезность. Слушая скрип собственных челюстей, мне хотелось вскочить из-за стола и закричать: "Черт возьми! Неужели ты не понимаешь, что все твои старания бесполезны? Я и так ценю тебя на десять порядков больше, чем самую лучшую акустическую систему. Да, ты богиня, и я, если хочешь, буду поклоняться тебе, но не требуй слишком многого. Я готов на ежедневные молитвы, сложение благодарственных гимнов, курение благовоний, человеческие жертвоприношения — только скажи. Но зачем заставлять меня есть эти кошмарные картофельные пирожки, обуглившиеся с одного бока и совершенно сырые с другого? Даже самые суровые боги никогда не проявляли такой жестокости. Житейские мелочи — не их стихия, и тебе тоже никогда не суждено научиться плавно скользить по кухне в пушистых домашних тапочках на босу ногу."