Колька управлялся со штанами — раздергивал всякие там «молнии», я я присел на краю обрыва, свесил ноги вниз. Ласточки-береговушки суетились у меня под ногами, одна, воюя за гнездо, даже в пятку клюнула.
— Транзистор купил бы, — повторил Колька, присаживаясь рядом. — И магнитофон «Комету». Слыхал про такие?
Весь берег через реку, по краю леса, был усеян палатками — зелеными, красными, белыми, голубыми. Точно паруса на ветру, подставляли они солнцу запавшие бока. Иногда в какой-нибудь палатке отлетала полотняная дверца, и выходил полуголый человек, трусцой бежал за деревья, скрывался там ненадолго, а потом неспешно возвращался назад, ленивый, расслабленный. Да еще останавливался, цветочки срывал… Сегодня суббота, и туристы — из Скопина, из Ряжска, аж из Рязани — понаехали к нам с пятницы, разбили на берегу палаточный табор. Теперь два дня будут веселиться под гитару, костры палить…
«Рано вам, рано вам, рано вам, рано…» — кричала-заливалась какая-то птаха в камышах.
— Колька, — сказал я, — выбрось всякую дурь из головы. Ну их — Сычиху эту, транзисторы, магнитофоны. Ответь-ка лучше, почему наша речка так называется: Ранова? Знаешь?
— Не-а.
— А я знаю. Слышишь, как птица кричит: «Рано вам, рано вам…» Вот и выходит: Ранова, Ранова…
Колька прислушался.
— Это камышовка, наверно. И кричит она другое: «Вот нора, вот нора…»
— Нет, она кричит: «Рано вам, рано вам».
«…Рано вам, рано вам, рано…» — поддержала меня невидимая птаха.
— Ничего не рано, врешь ты все! — закричал я. — Солнце вон уже где.
Я поднялся с места, разбежался, оттолкнул пятками берег и — вниз головой, мимо всполошенных ласточек-береговушек, мимо их норок-гнезд — бултыхнул в ледяную воду.
Когда я пришел домой, мать сидела на том самом стуле, на котором утром сидела Юлька. И тоже, как Юлька, уперлась локтями в стол, спрятала в руках лицо.
— Привет! — крикнул я, потому что ничего другого не придумал.
Мать отняла руки, и я увидел ее глаза. Зрачки расширены, веки припухли.
— Тише, — сказала мать и кивнула на дверь горницы. — Спит она, а ты орешь.
— Мне бы пожрать чего. Как волк голодный.
— Картошка на загнетке, огурцы на столе, — слабым голосом ответила мать. И, честное слово, от такого ее голоса сразу аппетит пропал.
— Сижу вот, а работа стоит, — вздохнула мять. Собралась и ушла к стаду, совхозных коров доить.
Я нехотя съел разварную картофелину с малосольным огурцом, и скучно мне стало на кухне. Приоткрыл дверь в горницу. Юля спала на моей койке и не услышала меня.
А на подоконнике, боком ко мне, сидел рыжий плюшевый медведь. Нос у него — черная пуговка, и глаз — черный уголек. Только хвост мишке почему-то пришили белый. Наверно, те люди, которые мастерили игрушку, никогда не видели живого медведя.
Я тоже никогда не встречал живого медведя, но за этого, игрушечного, мне стало обидно. Что он — заяц, что ли, с белым хвостом жить?
А он сидел на подоконнике, скрестив передние лапы на груди, и печально смотрел на меня. Наверно, грустил оттого, что ему пришили такой дурацкий хвост. А может, и по другой причине грустил. Может, Юлькина печаль передалась ему…
Как бы там ни было, а сестра у меня молодец. Даже про подарок брату не забыла, автомат привезла. Только одного во внимание не приняла, что вырос я за то время, пока она по чужим краям жила. Она, конечно, меня другим помнила, малявкой еще. И я ее тоже помнил другой, не такой. Три года — вон какой срок… Три года назад Юлька школу закончила, в медицинский институт поступать уехала, да по конкурсу не прошла. Разобиделась на весь белый свет и не вернулась в деревню. Ох, и скучал же я по ней!..
В институт ее зря не приняли. Она, когда я совсем маленький был, а мать на работу уходила, другой игры не знала: перевязывала меня, в бинты пеленала, градусник под мышку ставила. А то еще лягушек потрошила — смотрела, как они внутри устроены. Я тоже вместе с ней насмотрелся — теперь лягушку в руки взять не могу. Противно.
— Сиди, косолапый, — кивнул я медведю и вернулся на кухню. Взял со стула автомат и пошел на улицу.
За деревней, у колодца, над которым длинный журавель тянул тонкую шею к самому синему небу, играли Мишка с Люськой. Они были близнецами, и было им по восемь лет. Черные, как негры, не то от загара, не то от грязи, лепили они на срубе глиняные пирожки, приглаживали их, поливали водой прямо из бадьи. Глиняное тесто размокало, ручейками стекало в колодец.
Вот радости будет у ребят, когда подарю им пластмассовую игрушку.
— Смотрите, шкеты! — приказал я, подходя к близнецам и доставая из-за спины автомат. — Это вам не глиняные пирожки.
И дал длинную очередь. Пламя затрепыхало в стволе.
У Мишки и Люськи рты раскрылись как по команде. Они смотрели на игрушку, хлопали ресницами и от восторга не могли вымолвить ни слова.
— Это вам, только…
Мне все-таки жаль было отдавать автомат.
— …только что вы мне за него дадите?
Черной пяткой правой ноги Мишка поскреб левую, задумался.
— Хочешь, Сень, мы тебе толстую жабу поймаем? В погребе у нас живет. Ей сто лет, она нашего папки старше…
— Брры…
— А хочешь, — выдавил он, запинаясь от волнения и жадности, — все свои наклейки отдам? Сто штук.
— А я куклу-голяшку впридачу. Мне папа из Скопина привез, — дрогнув голосом, предложила щедрая Люська.
Я сел на траву, положил автомат на колени, и близнецы присели на корточки, глазели на игрушку, как на какое-нибудь бесценное сокровище. Им не терпелось взять автомат в руки…
— Ну зачем мне, Мишка, — сказал я с возмущением, — твои наклейки от спичечных коробков? Даже двести штук не надо. И зачем мне, Люська, твоя кукла-голяшка? Что я — девчонка, что ли? Вот что…
Я на секунду поднял глаза к небу. Оно было громадным и синим, без единого облачка. Чтобы такое придумать?
— Вот что, — придумал я, — землю есть станете? По пригоршне съедите — ваш автомат. Станете?
— Станем, — храбро сказал Мишка, подобрал щепочку с травы и принялся ковырять землю.
— Станем, — неуверенно подтвердила Люська, пряча от меня взгляд. Зрачки у нее посветлели.
Мишка усердно ковырял спекшуюся знойную землю, а Люська терпеливо ждала, пока им по пригоршне наберется.
— Однако ты, братец, преизрядная скотина, — услышал я над собой громкий голос. Пророкотал он вроде с самого синего неба.
Вздрогнув, я вскочил, обернулся, автомат соскользнул на траву. Передо мной стоял огромный чужой дядька. Ростом он был с Кольку и такой толстый, что в его белый полотняный костюм можно было, наверно, впихнуть сразу пять Колек и меня впридачу. На кудрявых дядькиных волосах чудом держалась белая кепка с пластмассовым козырьком. Дядьке было жарко: зажав в правой руке огромный носовой платок, он обмахивался им, вытирал могучую шею. А из левой его руки падала на землю и терялась в траве тонкая серебряная цепочка.
— Подлость обижать детей, издеваться над животными, — сердито сказал дядька.
Наверно, я покраснел, не знаю, но язык у меня прилип к небу — это уж точно.
— Я не издеваюсь, я их волю воспитываю, — через силу сказал я, — Не хотят, как хотят. Пусть берут за так… Берите автомат, агрессоры, не надо есть землю, — разрешил я Мишке с Люськой и пнул игрушку. Бывшая моя пластмассовая собственность задребезжала тоненько и ударилась о колодезный сруб.
Близнецы взвизгнули и, подхватив автомат, улепетнули в заросли ивы. Вскоре там загремели очереди — длинные и короткие.
— Добро следует творить безвозмездно, друг мой, — укорительно прогудел толстяк. — Да, так вот. Между прочим, мне здесь все внове, я здесь пока чужой. Мечтаю обрести тихую пристань, сиречь обитель, жилье, квартиру, наконец. На месяц, на два, на три. Есть нужда в просторной комнате с просторными окнами и видом на реку и лес. И чтобы никого лишнего, ни единой души. Ты, безусловно, здешний абориген и знаешь каждую хату…
Я собрался с мыслями.
— Знаю такую хату. Вам у Сычихи подойдет: изба огромная, хоть в футбол гоняй, а Сычиха одинокая. Пойдемте, провожу.
— Пилигрим, — по-чудному сказал толстяк и поддернул к себе цепочку. И тотчас на другом конце ее, как из-под земли выскочила крохотная кудрявая собачонка с челкой на низком лбу.
— Мой друг и единомышленник Пилигрим, сиречь Странник, — кивнул на собачонку толстяк. — В этом прозвище вся его биография. И моя тоже… Ну что ж, промедление смерти подобно, говаривали великие. Веди нас, юный друг.
— Айда за мной!
И мы двинули вдоль деревни, мимо всех ее восьми домов. Я впереди, а за мной толстяк с Пилигримом-Странником на поводке.
— У Сычихи домина — первый на деревне, а живет одна, — объяснил я, чтобы не молчать. — Да она, Сычиха-то, дома вовсе и не бывает: все на вокзале торчит — спекулирует.