Однако ж забыть её никак не могу, как ни силюсь. Сроднилась она мне, не то что – я ей: чужой совсем придурок. Думал недавно: собаку купить – подружиться с пёсиком, развеяться – да вот сам бездомный, куда я щенка приведу, а с собой таскать – утомится бедняга.
А подумать – деревня она у меня деревней: сельская жительница, малоросска – ей бы яблоками на базаре торговать, а тут нате: прописка в столице, трёхкомнатная хатёнка на Плющихе. Да ещё мужнины сбереженья – хватит года на три сплошного шика.
К тому ж, говорю, мужа-то самого похоронила заживо…
На самом деле, говорю, я её даже жалею – она от глупости такая злая.
Бедненькая она, неграмотная почти – половину слов по радио не понимает: как раз от неё-то я и говор такой перенял придурочный – vox populi, не отделаюсь никак. Да и не хочу, если честно: из любви, из памяти, что ли.
Да-а, вздыхаю, была червовая, стала червлёной.
И ещё хлебаю из халявы. Хлебаю – и вдруг чую: разобрало меня хуже некуда. Понимаю, что вру-завираюсь, а стоп себе сказать не хочу – не потому, что вздумал пожалеть себя, а потому, что слишком я себя ненавидел всё это время.
Очнулся я от себя, смотрю, на соседей по лавке – Барсун вроде проникся: хлопнул напарника по лопатнику, где сердце, – кричит:
– Наш человек, наш мальчик!
– А я, – чуть он не прикусил мне ухо, – семь лет оттрубил профессором филологии в Лумумбе, слыхал про контору такую? А теперь вот – накося: бухгалтер!
Тут я смотрю: а Барсун-то – в стельку. Как насчёт второго биндюга, не знаю: молчит он всё; а этот уж как пить дать.
Барсун тем временем – вроде как от болтовни моей – обмаслился, раскис совсем, мне шепчет:
– А я, понимаешь, пять лет по Соссюру лингвистику читал,
Леви-Стросса, Якобсона, Бахтина, как братишек, люблю и – во как уважаю!
Тут второй бандюган достаёт три четверти “Абсолюта перцового” – красивая такая, тонкого стекла и цены высокой водка, – одно плохо: только четверть в ней кристально плещется, – и строго так одёргивает напарника:
– Ты что-то, Петька, совсем забурел. На вот – сполосни от рыбы ладошки, морду побрызгай. – И давай лить водку на щебень, я аж поперхнулся.
Помыли они руки, умылись – и собираются уходить. Встали, оглядели лавку – не забыть бы чего. На меня не смотрят – нечего смотреть ведь.
Тут сзади из кустов к ним ещё трое в шимпах, победней, подходят – и встали в сторонке. Пригляделся – стоят тихо и в карманах щупают, катают нечто, что ли.
Ну, думаю, сейчас начнут палить. И тихо так, не раскланиваясь, пригибаюсь и в сторонку отгребаю понемногу – без внезапных движений.
А Барсун мне:
– Цыц! С нами пойдёшь. Море пить будем. Правда, Петь, ведь наш мальчик-то, совсем наш!
Здоровый Петька плечом – крутым, как бугор, – повёл под кожанкой и на маленького вполоборота глянул:
– Как хочешь. Только странно мне это, ты знаешь.
Короче, те, что из кустов образовались, – сподобились ихними телоблюдителями. Деловые такие, услужливые – всё молчат и головы набок клонят: у них по наушнику в каждом левом ухе блестит – будто слушают глас Старшого или тайное радио.
И я оказался вроде как при них – плетусь и шаркаю, а зачем – ещё не знаю, из праздности, видимо.
А с Барсуном творится уж совсем пурга: он то трезвеет, прямо идёт, глазом в стёклышко зыркает, а то совсем в стельку стелится, нa руки телохранам падает. Прям как мальчик маленький с папой-мамой за ручки: два-три шага нормально пройдёт и вдруг – повиснет. Третий же рядом с грозным Петькой пошёл – адъютантом вышагивает.
Ну, думаю, придуряются типчики: непременно надо держать с ними ухо востро, а то выйдет неприятность. (Я же не знал, что она, неприятность-то, и так уже вышла…)
Между тем скверик кончается, сходим с обочины.
Тут, откуда ни возьмись, “понтиак” кровавый – вжик: колёса – как солнца. Водила миллиметраж хотел по бордюру выправить – ботинок мне со ступнёй отдавил. Хотя и не больно, но нагло. Надо, думаю, возмутиться.
Смотрю на водилу подробней – а тот пушку с правого сиденья принял, на торпеду швырнул, будто вещь какую. Ладно, думаю, пусть пока катается как хочет…
А на правое сиденье уже укладывают Барсуна под локотки, распахнули задние дверцы – и предлагают мне присаживаться подле Молчуна…
В общем, чем дальше, тем глуше – как в сказке.
Колесим мы, значит, по центру на кумачовом “понтиаке” – девки на нас с тротуаров заглядываются, парни оборачиваются. Наше счастье – пробок ни одной, есть где с ветерком раскатиться. И мне езда очень нравится – полгода хожу пешком, деньги на такси экономлю. Устроился поудобней – бутылку свою в рукав чуть передвинул, чтоб не выпала, и стекло на всю спустил – глаза с удовольствием подставил встречному ветру.
Барсун сначала вздремнул, потом приободрился, стал хулиганить: высунется на светофоре перед какой-нибудь пешеходной бабёнкой – и то песню орёт ей про княжну Стенькину, то “Облако в штанах” декламирует. Кричит-рычит:
– Мар-р-рия! Дай! Не хочешь?! – Ха!
Женщины от его рожи справедливо шарахаются, а он им вдогонку:
“У-у-у!” и ладошкой по юбке – хлоп, словно ловит муху в кулак.
Короче, поколбасились мы так по улицам ещё минут двадцать и прикатили куда-то на Знаменку. Выходим. Там опять та же охрана – встречает. Все трое тут как тут – как на часах, разве что не тикают.
Поднялись в офис. В нём пусто, компьютеры пылятся на столах, вверху пропеллер гнутый вертится, препинаясь, как во сне. На мониторе одном бюстгальтер, будто прапор переговорный, выставлен. И кот здоровенный рыжий по подоконнику пляшет на задних лапах: за жалюзями мух мутузит по стеклу.
В углу громоздится сейф и радио над ним надрывается:
– Пусти, пусти, Байкал, пусти!
Я и смекнуть не успел, старший Петька пошуровал на коленках что-то под сейфом, дверца – прыг, а там – ёлки-палки: денег как грязи! Мама мия… Доллары – баррикадами, марки – развалом, а рубли – вроде как мусор: сверху ими всё припорошено.
Вдруг радио над сейфом прохаркалось, тишиной немного пошуршало да как выдаст:
– Дорогие братья и сестры!..
Тут Барсун опять протрезвел – шмыг прямо к сейфу, радио щёлк и – цап-царап, цап-царап – пачечки распихивает по карманам: две себе положит, а третью передаст напарнику, что ещё с колен не встал.
Когда набрал норму – хлоп дверцей и шасть к моей милости – суёт мне в нагрудный карман кипу и прихлопывает, чтоб оттопыривался поменьше.
А я:
– Извините, ни к чему мне эти фантики. Спасибо, – говорю, – возьмите, пожалуйста, обратно, – и ему в карман всё дочиста перекладываю.
Тут Барсун опять обмаслился да как заорёт, полез обниматься:
– Наш, наш, Петька, мальчик! Я ж говорил, нашенский он, ты не верил!
Короче, дальше был уж полный швах.
Повели они меня во все тяжкие. В Дома журналистов, литераторов, киноактёров и композиторов – по ресторанам море пить. И всюду-то их знают, всюду-то их у дверей по мановенью охраны встречают, усаживают за столики, подвигают стулья, тут как тут несут семужку норвежскую с кухни, на пробу посола… Однако лично на меня халдеи как на собаку поглядывают – будто я хуже Петек. Да и то правда: ведь на дармовщинку-то с хозяевами жизни путешествую… Но посмущался я недолго – и расстраиваться плюнул: сам себе на уме буду, а на ресторанщиков чихать – плебс как-никак, какой с них толк-то?
Ну и натрескался тогда Барсун наш! Мне его аж жалко стало. После последнего номера – в Доме композиторов, где он Шнитке пытался девке какой-то на бюст намурлыкать, – блеванул-таки на выходе.
Притом – ладно бы, если бы так просто стошнило: подумаешь, человеку стало дурно от живота. Но ведь вышел еще больший конфуз при этом. С
Ростроповичем.
Он, оказывается, в эту самую минуту, как подались мы из ресторана, – из аэропорта на родину возвращался впервые. Из Шереметьева должен был с женой-певицей и делегацией встречающих заехать на Новодевичье кладбище – поклониться Шостаковичу. А после – в родные пенаты. Вот его здесь, у выхода-то, и ждали. Ему квартиру в доме Союза композиторов вернули перед приездом – и подготовили встречу с митингом.
Как раз мы из ресторации выходим – чтоб пройти к Центральному телеграфу, где машину с водилой оставили. А тут – фу-ты ну-ты – толпа на выходе жужжит и куражится: дамочки в декольте бижутеревых, мужики-пиджачники – по всему видать, композиторы – смолят трубки, подбоченясь, гривы правят пятерней. Плюс – официантики в жилетках бегают с мельхиором и богемским на руках – шампань разносят, репортёры пробуют вхолостую вспышки; а над подъездом висит лозунг – голубым по простынке белой: “ГАЛЕ И СЛАВЕ – СЛАВА!”
Прямо свадьба какая-то. Я аж оглянулся – шаферов поискал…
Тут Барсун, как всё это увидал, – ка-ак блеванёт на поднос разносчику – тот обалдел: стоит, как закопанный, и даже не мыслит отряхнуться. И я стою, бутылку свою плечом наружу подвигаю – думаю, как начнут бить, так хоть ей оборонюсь, чтоб совсем не забили.