Здесь не так уж плохо, хотя и плоховато. Под окном комнаты бегают дети. Они кричат и иногда отвратительно какают. Тем не менее мне жаль, что ты не приехал сюда. Мы бы с тобой плавали на лодке в море ловить бычков, которых пропасть. Все время вспоминаю наш разговор в электричке насчет книжки «Сорок сороков». Мне кажется, это стоящее дело. Готов помочь тебе, как угодно, вплоть до соавторства. Обнимаю тебя, мой дорогой. Надеюсь, что ты встретишь весьма соскучившегося по тебе твоего дядьку, сидящего в данный момент под акацией. В заключение скажу, что я тобой премного доволен. Будь здоров. 30 июня 76 года. Юра».
На обратной стороне листа правленный вдоль и поперек машинописный текст как раз рассказывал о посещении Тетеринских бань героями «Пяти похищенных монахов».
«Они шли медленно и величаво, у каждого в руке березовый веник, а в другой портфель. Высокий, битый молниями тополь с черными узловатыми ветвями склонился над входом в переулок», – было вписано каким-то лиственным, растительно-летним, убедительным почерком.
«Конечно, насочинять можно с три короба, – говаривал бывало Юра, – но все это вряд ли удержится без точных образных деталей, которые надо узреть собственными глазами»…
«Здравствуй, Саня, мой дорогой друг и любимый товарищ! Вряд ли ты видел солнечное затмение? Проворонил, наверное. Я вчера смотрел это затмение и простудился, надуло мне зуб. Болит, ревет и стогне. Стараюсь работать и в рот не беру спиртного. Пишу «Монахов» и «Размышления о своей «литературной молодости» по заказу Интернациональной библиотеки в Мюнхене. Пишу и думаю, не старость ли это – размышлять о «литературной молодости»? Обнимаю и посылаю 20 рублей, как средство от землетрясений. Не вздумай на них мне ничего покупать – гуляй. Помню, я в твои годы скакал на бешеном коне, рубал шашкой, строчил из пулемета, а теперь вставляю себе зубы, печалюсь о былом, глажу кошку. Нет, все это уже не то. И сердце в груди дает свои перебои. И все-таки мы еще, Саня, мы все-таки еще имеем кое-что, а не только печаль о прошлом. А имеем мы, между прочим, плечи, и хотя не сияют на них золотые погоны и ордена, что обидно, зато под простою рубашкой в них бьется горячая кровь. И вы, дорогой наш товарищ, на эти кровавые, изрубленные бытом плечи можете опираться, как вам надо. Но мы не подставим эти плечи всякому шкуре и говну, а вам, дорогой товарищ, мы их подставляем и говорим: «Нате вам эти плечи. Обопритесь на них, отдохните от грубого быта». Итак, дорогой товарищ, мы дарим вам эти плечи, кроме книг, которые припасены. Но мы отнимем от вас эти плечи и даже начнем ими пихаться, если вы не будете выполнять наши заветы. И первый завет: не быть болваном и простодырой и не давать обводить себя вокруг пальца. А второй: не отчаиваться и не терять надежды, хотя это и к нам относится. Третий: любить родных и не терять друзей, что довольно-таки порой и трудно. Четвертый: оставаться самим собой, что у вас получается пока неплохо. И только лишь надо это углубить. Пятый: не жениться раньше времени. Шестой: писать и рисовать, не ленясь и не стесняясь, и пускай свирепствует вьюга или гложет голову жара. Есть, наверное, и еще заветы, да что-то не можем пока их припомнить. Твой, между прочим, отчасти дядька и детский писатель – Юр. Коваль».
В журнале «Юный художник» Юра прочитал мой очерк о самаркандском медресе «Регистан», где, в частности, отмечалось, насколько величаво звучит это имя. «Да уж, действительно гордо, точно гимн Советского Союза!» – припомнил он соавтора государственных стихов Гарольда Эль Регистана.
Юра любил и знал этот мир, даже если иной раз чего-то недопонимал и недолюбливал. Не слишком углублялся в социально-общественное устройство и метафизику, наслаждаясь всеми доступными положительными чувствами, которые особенно блаженствовали вдали от Москвы.
«Собираюсь много сейчас ездить, жить в Москве тяжко и неприятно», – вздыхал он.
Само понятие «дача», особенно подмосковная, приводило его в сдержанное уныние. А в глухих деревнях, среди лесов, озер и рек он расцветал. Легко сходился с местными мужиками, от которых порой неизвестно чего можно было ожидать. Умудрялся найти общий язык и мирно разойтись с совсем уж темными личностями, сдерживая притом мои глуповатые порывы помериться силой и постоять за некую отвлеченную правду.
Единственное, кого он опасался, так это стада коров. Не понимал их коллективно-печального, глубокого взгляда и на всякий случай сторонился.
Пожалуй, Юра стремился к первобытной простоте, не отвергая, впрочем, достижений цивилизации, вроде домов творчества или телескопической удочки, которые тоже принимал как своеобразные явления природы.
«О жареный пупок!» – воздевал он, как авгур, руки к летящим в небе весенним гусям. И огорчался, если не находил в окружающих созвучного восторга.
У него было множество знакомых, пребывающих в большинстве своем на зыбкой грани между друзьями и приятелями.
В те годы к мужской дружбе вообще относились куда серьезнее, ответственнее, вкладывая в нее хемингуэевский смысл товарищества по оружию.
Незначительная осечка в поведении могла привести к долгому разрыву отношений – друг переходил в разряд приятеля, а приятеля вообще списывали с корабля. Так пострадал император Тиберий, свергнутый в одночасье за поверхностные рассуждения о живописи и за высокомерное пристрастие к краскам на основе полудрагоценных камней – тертых малахита и лазурита. «Сик транзит», – побледнел он, покидая мастерскую в Серебряническом переулке. «Пригляди за ним, – попросил меня Юра, – кабы в Яузу не бросился»…
У меня-то, наверное, таких осечек было предостаточно, но Юра прощал, как непутевого юнгу. Только удивленно приподнимал бровь – мол, не понимаю, в чем дело, что с тобой такое, офонарел? «Скажу тебе своим юношеским стихом – мне неприятны презервативы за то, что они некрасивы. Но встречается, увы, поведение, живо напоминающее это примитивное превентивное средство»…
Как-то заприметив мою безответную влюбленность в некую барышню, он сказал между прочим: «Еду вчера в трамвае с одной роскошной, отчасти знакомой дамой. Вдруг в районе Покровки она склоняется ко мне и говорит: поцелуй меня. Не колеблясь, как истинный схимник, отвечаю: три рубля! Ну, и схлопотал, конечно, по уху. Да, брат, женщина – чудо. Однако мало ли в мире чудес? Все тлен, прах и к тому же суета сует. Давным-давно ведь сказано: не сотвори себе кумира!»
Со временем, случалось, и я уже не взирал на него, как прежде, бесконечно-счастливо-щенячьими глазами. Но уж коли он брал гитару, прежнее блаженство немедленно возвращалось.
«Вот вывихнул палец, – пожаловался однажды Юра, тронув струны. – Представь, покалечился, надевая носок. Только никому не говори о моем позоре»…
И я честно молчал. Недавно сообразил – как здорово, если ничего позорнее не припомнить.
Когда в день Ильи-пророка он расставался с этим миром, в холоде его застывшего лба ощущалась усталость метелей, а на лице замерли удивление и сожаление. Верно, опечалился, не в силах рассказать о том, что теперь видит и слышит.
Но и по сию пору, как откроешь его книги или подумаешь о нем, так наполняешься радостью, любовью и простым знанием – это только кажется, что его нет.
Увы, далеко не все Юрины заветы я в точности исполнял, зато этот хорошо запомнил, как он и просил лет пятьдесят назад.