Жолудев вежливо возражал. В конце концов, каждому индивиду положены свои недостатки, к ним следует относиться терпимо. Жена отметала его аргументы — она достаточно толерантна, она приняла бы и конформизм, но только когда он выношен, выстрадан, являет собою символ веры, а не способность к приспособленчеству.
Жолудев спрашивал супругу: что же ее к нему привлекло? Супруга вздыхала: что тут скажешь? Женщины часто любят ушами. Бог дал ее мужу голос архангела, когда она слышит его звучание, испытывает ни с чем не сравнимое, почти экстатическое волнение. Однако с годами дурман отхлынул, и наваждение отступило. Она устыдилась собственной слабости. Ей стало окончательно ясно, что слышимость не соответствует видимости. Первая вполне иллюзорна, вторая отвечает реальности.
Понятно, что Жолудев был обречен. Какое-то время он был подавлен несправедливостью происшедшего. Юношески розовое лицо с мягкими правильными чертами вдруг посерело и будто опало. Жолудев чувствовал себя скверно. То, что случилось, было похоже на ампутацию без наркоза. Была жена, она составляла значительную часть его жизни, больше того, его существа, он к ней привык почти как к себе. И вот ее нет, куда-то делась. Черт знает что! Но мало-помалу чувство потери его отпустило. Не то чтоб исчезло, но унялось. Можно было перемещаться по кругу.
Меж тем жена говорила правду. Голос у Жолудева был редкий. Действовал сильно и завораживающе. Мужественный подчиняющий бас, но не рычащий и не утробный, а братский, сердечный, баритональный, не грозный, а исцеляющий душу. Рокочущий. Влекущий в неведомое. Поющий сладчайшую баркаролу, баюкающий и море и челн.
Сам Жолудев не мог оценить ниспосланного ему божьего дара. Себя он не слышал, от лестных оценок, которые порой доносились, испытывал тайную досаду. Он ощущал в них нечто обидное. Что именно, определить было трудно, но самолюбие глухо страдало. Казалось, что эти симпатизанты отказывали в настоящих достоинствах, сводили дело к какому-то вздору. Так сообщают молоденькой дурочке, что родинка на щеке ей к лицу.
Что ж, по течению, так по течению. Он не спешил починить телевизор, когда тот однажды забарахлил, не заменял батареек в приемнике. Недаром же его раздражали отменные дикторские рулады. Он обойдется без их суждений, тем более без их новостей. Чем меньше связей с безумным миром, тем безопасней и гигиеничней.
Но как от него отгородиться? Чета Сычовых жила в квартире, которая примыкала к жолудевской. Нередко долетали их споры, порою — жаркие объяснения, иной раз — горькие женские всхлипы. Не утихала жизнь и ночью. Чуткое жолудевское ухо улавливало то вздохи, то стоны.
Утром, когда он встречался с соседкой, стоявшей на лестничной площадке с дымящейся в зубах сигаретой, Иван Эдуардович то и дело чувствовал странное смущение. Он с придыханием произносил:
— Здравствуйте. Удачного дня.
Если же сталкивались они вечером, он, поздоровавшись, осведомлялся:
— Надеюсь, у вас был хороший день?
При этом почтительно приподнимал соломенную летнюю шляпу или шапку из кроличьего меха — в зависимости от времени года. Этот несовременный жест трогал и радовал Веру Сергеевну — видно воспитанного человека, теперь уже таких и не встретишь. А басовитый томительный рокот соседского голоса обволакивал и теплой волной пробегал по коже.
Это была высокая женщина, ростом не уступавшая Жолудеву, на€ голову выше Сычова, почти квадратного здоровяка. Веру Сергеевну, наоборот, отличали ее худоба и бледность. Худые руки, худые ноги, бледное худое лицо, бледно-голубые глаза.
Такой была она с малолетства. Хворая голенастая девочка словно должна была оттенять стать и здоровье собственной матери. Та была ладная, соковитая и независимая бой-баба. Отец, хотя и крепкий мужчина, совсем не походил на жену — скупой на слово, часто вздыхавший. На дочку смотрел с недоумением:
— В кого это ты, такая лядащая?
Однажды — под хмельком — ей сказал:
— Мать твоя меня не любила, от этого ты у нас — гнилушка.
Вера обиделась и не смолчала:
— Она у нас никого не любит.
Однако отец уже пожалел о неожиданной откровенности:
— Мать не суди — последнее дело. Живем мы с ней не хуже других.
Дочь бормотнула:
— Великая радость.
Больше всего ее раздосадовало то, что отец говорил правду — жили они не хуже других. Вот так же отсчитывали свои дни другие подмосковные люди. Но почему-то было обидно. Уж лучше б — хуже! Была бы надежда, что есть иная — нежная — жизнь. В ней муж и жена голубят друг дружку, смотрят сияющими глазами и шепчут ласковые словечки.
Однажды, когда стала постарше, спросила у матери, есть ли любовь. Не родственная и не родительская, а та, о которой книжки и песни. Мать рассмеялась, потом сказала:
— Слово-то есть, да мало ли слов? Когда молодая и входишь в силу, бывает — припечет тебе кожу. Думаешь, вот она и пришла. А после остынешь, да и поймешь, что это один концерт по заявкам. К тебе отношения не имеет.
И доверительно посоветовала:
— Ты себе голову не забивай. Хитрее станешь — целее будешь. Песни — одно, а жизнь — другое. Теперь даже подумать смешно.
Но дочери не было смешно. Мать хочет остеречь — дело ясное. Боится, чтобы ее не обидели. Но это не значит, что так и есть. Мать просто не встретила человека.
Конечно, это несправедливо, что у красивой здоровой женщины сложилась такая скучная жизнь. Но Вера пришла к жестокой мысли, что в этом кругу все так и выходит. Парни идут служить свою срочную, потом, загрубев, задубев, возвращаются, заводят семьи — такой порядок. А там, где порядок, не может быть ни сумасшествия, ни горячки, ни нарушения обихода. Хочешь нарушить — выйди из круга.
Однако силенок, как видно, хватало на первый шаг — второй не давался. В Москву из пригорода перебралась, но и в Москве ее жизнь осталась похожей на прежнюю, неторопливую, устроенную раз навсегда. Хотела учиться в институте, но дальше училища не пошла. И замуж вышла не от восторга, не от внезапного помешательства. Геннадию хватило настойчивости. Мать все-таки оказалась правой.
Геннадий был тверд, как железный обруч. Мал ростом, могуч, широк в кости. Казалось, что катится по земле увесистый крутобокий бочонок. Был уважаемый человек — наладчик высокой квалификации. Своим положением гордился: «Значит, мне дан такой талант. В универмаге его не купишь». При этом не забывал напомнить, что сам себя сделал — день за днем.
Беда была в том, что слишком уж горд. От гордости становился лютым. Жену свою ревновал свирепо. Особенно — к ее пациентам. То ли от бешеной подозрительности, то ли от своего здоровья, к больным относился он с недоверием. Больные были — в том нет сомнений — особым, забалованным народом. Лежат на койках, вокруг них пляшут, им кажется, они — пуп земли. Особенно пакостны выздоравливающие. Передохнули, набрались сил, теперь не знают, куда их деть. Хотя, конечно, прекрасно знают. Тем более рядом всегда суетятся привычные безотказные женщины — готовы исполнить все их желания.
Хуже отъевшихся и отлежавшихся на этом свете — только врачи. Понятное дело, чем занимаются, когда не спят на ночных дежурствах. Не зря же в смертельную минуту криком зови их — не дозовешься. Наивные люди гадают, в чем дело, но у него на плечах не болванка, не чурка, а ясная голова.
От собственной безукоризненной логики белел глазами и заводился. Случалось даже — рукоприкладствовал. Тогда-то и долетал до Жолудева полузадушенный женский плач.
Однажды после подобной ночи они столкнулись утром на лестнице. Вера Сергеевна спускалась, словно прилагая усилия, казалось, что каждый шаг по ступенькам дается ей с немалым трудом. Увидев его, она опустила свое зардевшееся лицо, но Жолудев все же успел заметить, что голубые глаза ее влажны.
Нежданно для себя он спросил:
— Что с вами?
Потом уже поздоровался. И снова осведомился:
— Неможется?
Его басовитый участливый голос, всегда непонятно ее тревоживший, сегодня умастил ее душу своим целительным прикосновением. Она растроганно проговорила:
— Под всякой крышей есть свои мыши.
Шепнула:
— Мы вам спать не даем. Так стыдно. Извините, пожалуйста.
Не слишком понимая, что делает, Жолудев поцеловал ей руку. И, точно опомнившись, пробормотал:
— Простите.
Она сказала:
— Спасибо. Не дай бог, увидел бы муж. Беда.
Жолудев удивился:
— Неужто?
Она вздохнула:
— Ему достаточно. Будут из-за меня неприятности.
Жолудев понял, что он взволнован. Ну что за милое существо! Думает не о себе, а о нем. И как по-девичьи застеснялась! Чем-то мы друг на друга похожи. Нет, правда, не скажешь, что взрослая женщина, жена набычившегося ревнивца. Даже не девушка, а подросток! Совсем подростковая худоба и подростковатая угловатость. Недаром она так ему нравится. Все чаще и чаще на ум приходит узкое бледное лицо.