Линемари была из первого поколения Бессмертных и сначала планировала забрать из хранилища все эти разрозненные свидетельства былых несчастий, чтение которых не рождало в душе ничего, кроме нервозности пополам со скукой. В те годы она решила отправиться на планету, где снова изобрели умирание, потому что без него нельзя ощутить настоящей жизни: восхитительное должно оставаться хрупким, тогда переживаемое мгновение наполняется чувством несказанной благодарности за каждый истекший миг, за всякий вздох, и вот теперь она плакала вместе с теми жертвами, восхищаясь их желанием жить, их любовью к жизни, какой бы та ни была.
Листки поведали ей историю кучки беглецов, блуждавших по той самой земле Иудеи, Палестины и Израиля. Маленький этот народец благодаря одной-единственной книге послужил процветанию всей планеты. В той книге говорилось, что все люди ведут род от одной пары прародителей и потому все меж собой в родстве; ни один человек не вправе сказать другому: «Я по рождению благороднее тебя».
Эти фантастические, по сути, неправдоподобные истории постепенно завоевали признание всех народов и составили основу того, что называют современным демократическим мироощущением. Но им противостоят миллионы лет животного состояния и жестокости, так что те самые люди, которые вдохновлялись чтением этой малой книжицы до такой степени, что объявляли себя единственными носителями ее истин, додумались до того, что возвели то первое племя странников в ранг козлов отпущения — носителей всего зла планеты.
Человечеству известны многие проклятые народы: пиренейские каготы, гахеты из Гиени, аготакисы Нижних Пиренеев, бретонские куаксы, «птицеловы» из герцогства Буйонского, буррэны из деревень Эна, трансготы, гезитаны, колиберты, манихейцы, катары, альбигойцы, патарены… но те, о коих речь, сделались проклятыми из проклятых: дошло до того, что у народов, жребий которых не задался, возник обычай изливать на изгнанников всю желчь, что накопилась за многие века их собственного унижения. Именно руководствуясь этим всеобщим негодованием, исполненным мрачного религиозного пыла, некоторые идеологи XX века прониклись решимостью уничтожить тот немногочисленный странствующий народец, смести его с лица земли.
Между тем Линемари больше всего поразила яростная жажда жить, охватившая людей, из коих состояло то неоседлое племя, и не покидавшая их во все время кошмарных невзгод периода Великого Истребления, проявляясь даже в самоубийственных демаршах варшавских юношей-смертников, превративших себя в живые бомбы и бросавшихся, обвязавшись взрывчаткой, под немецкие танки. Кажется, что большинство мучительств, изобретенных родом людским — от его зарождения в Великой Рифтовой долине до нынешних времен, — было испробовано в борьбе с этим народом-странником за недолгий срок Великого Истребления.
По видимости, вытесненные из жизни, они должны были вновь, так сказать, изобрести Человека с большой буквы, уже дойдя до края пропасти. Находя опору в разверстой перед ними пустоте, многие торопливо сочиняли целые поэмы или толстые прозаические тома, уповая воззвать к потомкам как к единственным свидетелям; подобные тексты запечатывались в бутыли и зарывались в пепел, устилавший всю округу там, где они ожидали мученического конца. Повсюду действовали их подпольные школы, возносились старинные, издревле обращаемые к небесам моления; неподалеку от газовых камер шли настоящие синагогальные службы. Звучали новые молитвы не с просьбой к Всевышнему спасти странников земных, обреченных и не ждущих пощады, но с мольбой о том, чтобы Он сжалился над оставшимся человечеством, над теми, кто уцелеет в бойне. Часто свет, что теплился в их душах, не гас даже в рабском унижении. Унижении, нередко способном превращать рабов в верных слуг своих утеснителей, что многократно случалось на всех концах земли от времен деспотий Месопотамии до воцарения современных рабовладельческих порядков на Востоке и в Новом Свете.
Линемари подметила, что во всех основных тринадцати версиях повествования, хранившихся в подвалах института Яд ва-Шем, присутствует один и тот же мотив. Автор вновь и вновь прибегал к терминологии, позаимствованной из какого-то утраченного сочинения, то была книга некоего Боровского о «мире камней», но, хотя она фигурировала во многих библиографических списках, найти ее уже не представлялось возможным.
Во всех тринадцати версиях повторялась также история, не имевшая между тем никакого касательства к основным повествованиям, обнаруженным в этих сундуках. Речь там шла о событии, происшедшем в эпоху монгольских завоеваний, когда весть о приближении войска Тамерлана вызывала такой ужас, что, например, жители Багдада еще до начала сражения сами выдали завоевателю из своей среды каждого десятого. Линемари долго размышляла над этими пассажами, так и не уразумев, для чего они здесь приводятся: никаких аналогий с судьбой народа-странника не возникало. Войска монголов действовали беспощадно, но вполне логично и рационально, делая все, чтобы облегчить захват новых территорий; умерщвление каждого десятого из побежденных считалось по тем временам вполне предусмотрительной мерой: так победители освобождали излишки земли для выпаса своих лошадей. Между тем террор в отношении изгнанников, по всей видимости, не был связан с соображениями выгоды: его жертвами становились мужчины, женщины, старики и дети, притом их убивали не ради каких-либо ощутимых преимуществ — единственной умопостигаемой целью всего этого являлось их полное уничтожение как таковое. Однако чаще всего Линемари ошеломляло то, что сами рукописи зачастую походили на бред безумного: они пестрели полными сарказма и ярости восклицаниями, криками отчаяния, отстраненными учеными разглагольствованиями о самоубийстве, леденяще хладнокровными упоминаниями о никому не ведомых ныне происшествиях, невнятными аллюзиями и ссылками на ужасы, веками творившиеся на планете за все время существования человеческого рода.
Между прочим, монголы, как представляется теперь, обладали не слишком развитым воображением: они ограничивались отрубанием голов.
И все же по мере того, как бессмертная читательница древних текстов внимательно перелистывала бумажные обрывки, проникая в самую глубь этого неизведанного материка, в ее душе рождалось диковинное чувство.
Ее томила странная горькая зависть к судьбе тех давным-давно исчезнувших созданий, что поочередно оживали перед ее глазами, медленно проступая из тьмы и даже в отчаянии излучая ни с чем не сравнимое сияние, словно отзвук неких старинных песнопений, при том, что каждая невесомая тень несла свою мелодию: так звучали их благоговение перед всякой жизнью, забота о близких им существах, а в общем обо всех остальных людях, о том, как сохранить в первозданной прелести пейзаж за окном, как уберечь простой ломоть хлеба, — все это придавало их миру, их образу мысли, каждому их вздоху исключительную ценность. Тот народ скитальцев давно канул, но все же он, не запятнав себя, смиренно дотянул до всеобщего падения в бездну, а теперь Линемари не могла удержаться от сравнения своей участи (она-то — клон из пробирки, как и тысячи девочек, одновременно с ней появившихся на свет) с теми судьбами: ведь ей было неведомо убеждение, что, как и все люди ее судьбы, она создана по подобию некоего Бога. Если можно так выразиться, она всегда представляла себя пронумерованной особью в чреде других таких же взаимозаменяемых созданий, и только слабый голосок, идущий изнутри ее существа, напоминал, что, может быть, она чем-то слегка отличается от прочих.
Но главное, Линемари снова и снова отождествляла себя с давно ушедшими, этими однодневками, чье существование оборвалось столь скоропостижно: их нервическое ожидание смерти внезапно наполняло ее таким пьянящим ощущением живой жизни, что в глазах темнело от ее сияния.
Ослепление длилось и длилось, и в душе крепло неведомое до того желание благодарить за каждый вздох, за возможность пошевелить рукой или ногой, за глаза, разглядывавшие траву в Яд ва-Шеме, за ушные перепонки, которым передавалась вибрация нового гимна, несравненного по возвышенности и благородству песнопения, доносившегося из мира давно сгинувших. Вот что, быть может, и питало ее зависть: тот простой факт, что они смертны. От этого жизнь в них кипела горячей, хотя век их был скоротечен и куда как хрупок.
Да, решено: она возвратится на планету мутантов, там она попросит создать для нее другое тело, чтобы почувствовать, как из живота выходят дети, чтобы, если это еще возможно, посвятить себя единственному мужчине… И научиться умирать, смакуя каждое мгновение оставшейся жизни.
Сам по себе кадиш — это не примирение с Господом, но подчинение ему, примирение с мыслью о Боге, с тем представлением о Нем, что сложилось у еврейского народа и без которого ему на земле не жить. Бог, истинный Бог, Хаима не интересует. Хаима волнует тот, кого придумал еврейский народ, и, быть может, чем неистовее его изобретают, тем больше этот Бог начинает походить на настоящего.