И вот настал день, когда по поселку разнесся слух, что появился настоящий скрипач. Виновником этого события оказался реб Аншел-Меир, торговец зерном, имевший собственную скамейку в синагоге и при всем том помышлявший сделать своего сына молдовлахским дворянином.
Раз в неделю, в день, когда через поселок проезжает варшавский дилижанс, особый преподаватель обучал чадо торговца классической музыке, и тогда над его красивым домом из розового кирпича, задуманным как жилище истинного праведника, реяли ранящие душу звуки. Дитя страдало, его наставник жалобно восклицал, а предаваемый пытке инструмент стенал, как душа в аду. Лились слезы, скрежетали зубы — и наконец размочаленная скрипка, описав в осеннем воздухе изящную дугу, грохнулась наземь среди кучи отбросов, откуда Хаим ее с религиозным почтением поднял и унес к себе.
Предприняв долгие изыскания касательно смол и клеев, струн и сортов древесины, Хаим положил два года на приведение инструмента в чувство и еще два года на то, чтобы извлечь из него звуки, ласкающие еврейское ухо. Наконец он взял спасенную скрипку в руки, вздохнул, прильнул к ней щекой, как подобает, но звук, издаваемый его находкой, когда-то безнадежно разбитой, давал какую-то трещину, был немощен, будто скрипка прихрамывала. Однако из самой этой скрипичной хромоты рвалось наружу такое веселье, что все забывали о несчастье, приключившемся со звуками, и радовались тому, чего, однако, еще никто не решался назвать музыкой. Всякий день, когда, отдав законную дань мыловарению, Хаим скидывал с ног башмаки и брал в руки тень своей чиненой и перечиненной скрипки, к его домику постепенно собирались люди и слушали. Это походило на волшебство. Можно было бы сказать, что в сердцевине скрипки притаился некий голос свыше и к нему тянется чуткое ухо инструмента. Все обиженные судьбой, все беднейшие из бедных теперь приглашали Хаима на свадьбы и похороны, а также заимели привычку звать его к своим болящим, чтобы он поиграл у них над ухом. Об этом гудела молва. Приводили случаи неожиданных исцелений. Мало-помалу достоинства скрипки в глазах людей начинали служить залогом добродетелей скрипача, к коему отныне обращались с ноткой почтительности в голосе. Как если бы он стал небольшим кое-чем, обрел какой-никакой вес, сравнялся с синагогальным сторожем или церковным певчим, уже не был, как встарь, просто недотепой, достойным только ставить набойки на стоптанные каблуки. А затем байки о его исцелениях так распространились, что подгорецкие именитые персоны со своими преданными слугами сочли уместным предпринять осторожное расследование. Было установлено, что от всего этого воняет свиным салом и надлежит незамедлительно предпринять очистительные меры.
2
Ребе Зальцман, подгорецкий раввин, был набожен: настоящий иудей строгих правил. В истинном вероучении, по его понятиям, не таилось ничего такого, что отдавало музыкальным неистовством и ухарскими вытребеньками. Уже давно он наблюдал, как ширится секта хасидов, и знал: однажды эта волна докатится и до него. Когда ему пересказали слова того правоверного, который предпочел утешение Господне без раввина раввину без утешения Господня, он увидел в этом не только личное оскорбление, но предвестье того наплыва «варварских» орд, под коими он разумел хасидизм. До тех пор он не придавал значения выходкам веселого мыловара. Теперь пригляделся повнимательнее и увидел долговязого еврея с весьма меланхолическим носом, с лицом, не тронутым загаром из-за постоянного сидения в темном подвале, с рыжими волосами, слегка оттопыренными ушами и скрипочкой, как поговаривали, творившей чудеса. Он бы покорился, если бы новая секта пустила корни поблизости, коль скоро она заполонила почти всю Польшу. Но вот эта скрипочка посреди убогой темной клетушки показалась ему вызовом вовсе уж нестерпимым. Большие люди поселка поддержали раввина в его негодовании. Выдвинули самые разные предположения. Вспомнили предание о флейтисте, утащившем на дно озера всех детей целой деревни. Какой-то неуч с душой сермяжной выделки обычным манером не мог бы так приворожить правоверных, он наверняка заключил союз с «Той стороною», и скрипочка, визжащая, словно недорезанный кабан, — видимо, та самая, о какой говорится в некоторых тайных книгах: это инструмент ангела Азраила.
Раздувшись от возмущения, некоторые влиятельные подгорецкие люди полагали, что Хаим бен Яаков достоин херема — отлучения от общины. Но не таково было намеренье раввина. Предать еврея анафеме — вещь слишком серьезная. Ведь за три десятка лет, что служит раввином, он прибег к херему лишь однажды, после единственного за все эти годы преступления, что совершил еврей из Подгорца. Когда после трех лет тюрьмы тот человек вернулся в родной поселок, раввин приговорил его к десяти годам полного отлучения, и никто не смел даже взглянуть на убийцу. А скрипочка покамест еще никого не убила, пошутил раввин, хотя душою не воспротивился тому, что словцо «херем» было произнесено вслух. В тот же день к нему пришел и сам виновник, по виду весьма перепуганный, и сказал: «Вот скрипка, сломайте ее, но не налагайте на меня херем». Раввин вгляделся в несчастного, что стоял перед ним, и сердце его сжалось. Затем он исследовал достойный осмеяния инструмент, после починок выглядевший, как пара башмаков с заплатами, и сердце защемило еще сильнее. В замешательстве не ведая, что здесь скажешь, он попросил мыловара сыграть ему какой-нибудь пустячок, дабы «получить представление об уроне, наносимом благоверным», — это он вымученно-шутливым тоном произнес во всеуслышание. Подручный демонов выглядел скорее безобидным чудаком, и раввин с улыбкой предложил ему приступить.
— Хотите «Перец-обманщик»? — спросил скрипач.
— Хорошо, пусть будет «Перец-обманщик».
Приладив инструмент к щеке, Хаим торжественно, как какой-нибудь метрдотель, взмахнул смычком и затем, привстав на цыпочки, ссутулившись и внезапно прикрыв глаза, издал несколько радостных скрипучих звуков, поистине дьявольских, напоминающих песнь запечного сверчка. Но вот что поразительно: поверх надтреснутого звука слышалась некая таинственная мелодия, словно издалека им подыгрывал кто-то третий, — приглушенная расстоянием, звучала гулкая медь возвышенных славословий мощи и славе Господней. Песенка о Переце-обманщике смолкла, раввин же сдавленным от волнения голосом вымолвил:
— А знаешь, это таки хор-рошая, добрая скрипочка!..
— Да хранит вас Создатель, так и есть, — с улыбкой откликнулся Хаим бен Яаков. — Не пожелал бы другой и злейшему врагу.
С тех пор раввин стал одним из самых усидчивых Хаимовых гостей и приводил с собой тех, кого обучал Закону: всяких интеллектуальных бродяг. Они молились, спорили о текстах Талмуда, а Хаим в это время варил мыло и держал ушки на макушке. Всякий раз под вечер пятницы каждый из них, богатый и бедный, приносил свою долю еды и питья, чтобы справить субботу в самом изысканном и почетном месте, каковым сделался дом мыловара. После трапезы там все танцевали и пели, а по округе пополз слух, что сам раввин и все к нему приближенные сделались жертвами козней вероломного мыловара.
Последние, однако же, упорно оставляли эти сплетни без внимания, их субботы продолжали идти своим все более шумным манером: стол пришлось нарастить в длину, притащить еще несколько лавок, никогда не забывая оставлять одно сиденье пустым, ибо оно предназначалось пророку Илие.
Для пророка выбирался лучший стул из имевшихся в доме: сиденье и спинку обтянула тканью сама Хаимова супруга, она же сделала на обивке вышивку, а на столе место Илии отмечали единственная в хозяйстве фарфоровая тарелка да еще серебряные рюмка, нож и вилка с ложкой, которые мыловар никогда не решился бы продать.
Вечером каждой пятницы Хаим открывал входную дверь, выглядывал наружу, внимательно что-то высматривая, и трижды предлагал пророку войти. Потом он разочарованно закрывал дверь и сутулился, не глядя никому в глаза. Хотя традиция велела оставлять место пророку только в день пасхальной пятницы, по инициативе Хаима эта церемония повторялась из шабата в шабат. Ни один попрошайка за это время не рискнул остановиться перед убогим домишком сапожника, а потому год от года место пустовало. Так все шло до того дня, когда перед дверью возник всклокоченный, дурно пахнущий нищий: он откликнулся на приглашение Хаима.
При виде нищего мыловар и мелочной сапожник, казалось, застыл в нерешительности. Все видели: он троекратно просил того пожаловать с почтением, уместным по отношению к достойнейшим, в дом же ввалился самый неприглядный из оборванцев — и никто не отважился хозяину на это намекнуть. Собравшиеся лишь поглядывали друг на друга и качали головами, а кое-кто даже шепнул соседу пару-тройку едких, исполненных враждебности словечек, не потрудившись понизить голос, чтобы сказанное не дошло до ушей приглашенного. Однако никто не покинул своего места за трапезой, а нищий был усажен на стул, предназначенный для пророка Илии, и, как подобало тому, обслужен первым. Прочие гости помрачнели и приумолкли, один только Хаим, казалось, ликовал, радуясь даже тому, что было выше его понимания. Худо-бедно трапеза подошла к концу, настал час веселья, шуток и песен. И тут старый нищий, до того не проронивший ни слова, промолвил странным, очень низким голосом, звучащим так глухо, будто он шел эхом из адских глубин: