Однако самым первым подвигом народных умельцев из тех, что почитай что голыми руками содрал с земли радио- и химически активный слой и насадил по голой глине картошку, такую мелкую, что годилась лишь на самогон, было создание невзрывоопасного и экологически чистого перегонного аппарата. И теперь первач выходил такой ядреный, что копыта сами собой откидывались; да и вторичные картофельные продукты оказались немногим хуже.
В здешней наполовину деревенской, наполовину городской жизни был свой неповторимый колорит, шарм и даже обаяние. Зона бывшей великонародной стройки своими циклопическими строениями выжимала из архитекторов и строителей все творческие соки, поэтому бытовой сектор обыкновенно довольствовался пятью вибропанельными этажами без лифта, балкона и мусоропровода. Зато рядом были огороженные решеткой газоны и детские площадки, куда привычно перекидывалась не совсем еще изжитая деревенская энергия старо- и новопоселенцев. Климат здесь, кстати для них, был близок к субтропическому с неявно выраженным парниковым эффектом Последнее происходило по причине плохо изолированных отопительных труб. Во время эвакопаузы их и то не отключали, чтобы не лопнули от неожиданных морозов: а ну как зима внезапно нагрянет, да еще ядерная? Так полагало высшее начальство. Но зимы никакой не наступило, напротив: кусты и травы расцвели навстречу гостям невероятно пышным цветом.
По всем этим причинам жизнь в городке Большой Полынов (таким было его официальное имя) настала почти патриархальная. Население преуспевало в паразитизме: продуктовые склады, в отличие от Бадаевских не погоревшие, оказались полны по завязку, скот на воле плодился куда лучше, чем на ферме, овощи-фрукты были свеженькие, ну а вернейшее средство от всякой заразы, как гласит народная мудрость, можно гнать не то что из картофельного гороха, а вообще из табуреток. Крошечный заводик по переработке утильсырья подновлял запас стеклотары, прессовал ее осколки в кирпич для мелкого ремонта — осыпь с обелисков цивилизации решительно оказалась для того непригодна. Впрочем, и то неживое, что удавалось худо-бедно воскресить, все равно вскоре тихо тощало, истончалось, исходило потом и перхотью, как безнадежный больной. В отличие от большого мира, тут все получалось тихо… Лихой пассат дальних странствий и то боялся залетать на здешние улочки, а сквозняки местного значения лишь бороздили на них пыль; ну, еще иногда побелка с потолочной панели просыпалась в чашку кофе, игриво притворяясь синтетическими сливками.
Охотнее всего здешние воздушные течения донимали бетонный указатель на шоссе, где было выбито наименование, по странной иронии совпавшее с именем той главной Звезды, что в ту пору еще не вставала посреди небосклона, хотя многое предсказывало ее явление народу: даже и то, кстати, что ветерки постоянно играли в проемах и выемках надписи, как на большом органе, отчего проходить мимо ночью — и ясным днем тоже — было жутковато.
Народ здесь мало-помалу выковался особый, своим беспросветным пофигизмом отличный и от «сабров», и от первоушельцев. В местах, где люди дошли до точки и до ручки и не надеются ни на какие перемены в своей карме, твердо уяснив себе, что любые изменения — лишь рябь на воде омута, такое получается скорее как правило, чем как исключение. Крепко хлебнули все они рисковой житухи в местах прежнего обитания, иные — совсем детьми; но здесь огня, адреналина, риска не было, сама опасность была рутинной и привычной. Оттого эти люди либо сидели сиднем в месте, где выпали в осадок, либо плавно и не без изящества опускались на дно, доводя свою прежнюю непутевую жизнь до логического завершения. Тщетно пытались на первых порах некие доброхоты из общества прав человека забрать их назад в хорошую жизнь; неополыновцы постоянно возвращались к своим ларам и пенатам в ореоле радиоактивного нимба — к божкам разоренных домашних очагов и диоксиновых помоек. Бывшие шестидесятники упорно пребывали в своем диссидентстве, активные геи — в пассиве, амнистированные сектанты — вне лона Единой Ортодоксальной Апокалиптической Церкви, что к тому времени намертво срослась с государством. Их даже всеобщая и действительная апокалиптическая заваруха не колыхнула. В самом ее начале, разумеется, и радио вещало, и ТВ центровало, и даже специфические рекламные листки чудесным образом наполняли почтовые ящики. Но весь этот аудиовизуальный ряд был лишь на порядок тупее (а, может статься, наоборот, — выше в своей ирреальности), чем привычный сюр тутошней жизни, и на фоне постоянного хэппенинга воспринимался типичным повтором знаменитой постановки Орсона Уэллса о высадке марсиан или — на худой конец — третьей чеченской войной. Далеко в стороне горели обездоленные города, двигались по притихшим сабвеям и хайвеям тающие на ходу толпы, в глуби саженых лесов нарождалось от вольнолюбивых тощих собак и фосфорических кошек юное, дерзкое и совершенно бессовестное потомство — а здесь пасторальные козлята и овечки резвились под дудку электропастуха, вьюн карабкался по стенке, чтобы окружить лаской березку, что произросла на балконе из лучшего цементного песка, и некая ушлая старуха с гордостью показывала соседкам добротную связку серых мухоморов, которую насушила на зиму для своей большой родни… Рассаживались с утра пораньше по шатким стульям и гнилым скамейкам упитанные тетки в элегантно-мешковатых пальто, бывшие в употреблении дамы и сухонькие, юркие бабульки, с трогательной слезой в глазу и голосе вспоминая, как участковый в былые годы называл их, бдительных ко всякому чернозадому чужаку, — старой гвардией и супругами декабристов…
Бывало, они и спорят между собой слегка о глобальной политике, но вполне умиротворяются видом среднего поколения, что ведет в кустах глубокомысленную беседу с толстой бутылью чего-то буро-светлого, и видом младшего, с небывалой силой поддающего по истертому ручному мячу. А позади всех них процвели кусты вялой сирени: внутри кустов наблюдается некая полость, где насыпаны одноразовые стаканчики и шприцы, неоприходованные осколки винных бутылок и мятые пластиковые пузыри пивных, образцы непарной обуви и мягкая ветошь, использованная для протирки и подтирки: мать-природа убирает все с феноменальной скоростью, но на мобильной картине это почти не сказывается. Днем в каверну вечно шастает ребятня — строить дома из картонных коробок, играть в аптеку, школу или магазин (ритуальные игры, лишенные конкретного наполнения), но чаще — чтобы отлить без захода в собственную квартиру, ключ от которой болтается у них на цепочке рядом с крестиком. Ночью же в уютной лиственной пещере располагаются бомжи-профессионалы из тех, кого в пустующие дома то ли мифическая мафия не пускает, то ли самим западло.
Поговаривают, что в начале начал и старушки, и детки, и бомжики тусовались вокруг некоей Скамьи с большой буквы — отличной лежанки из дубовых брусьев, обладающей солидными кирпичными устоями и такой широтой, что поперек нее вполне можно было уложить — с целью последующего воспитания в духе этих самых устоев — чадо не самого нежного возраста. Впоследствии и эту скамью, и все прочие такого же склада взломали и выкорчевали от страха перед всякой швалью и пьянью; но, по логике земных причин и следствий, именно тогда эти шваль и пьянь особенно сюда повадились. Что сиреневые кусты и до того не пустовали, это ясно. Однако теперь и дневная, и ночная, и вечерняя смены стойко крутились вокруг изъязвленных кирпичных тумбочек, что торчали из земли, как зубы из гнилого рта. И каждое утро дежурные сиделицы, внося на площадку перед домом съемные доски, могли наблюдать рядом со своим законным местом еле живой труп с бутылью самопального тоника по одну свою сторону и аптечным пузырьком спиртовой настойки боярышника по другую. Пытался, значит, человек поправиться после загульной ночи, да мало в этом преуспел; бывает. Сиреневые тетушки даже сочувствовали: коль и дороги наши расквашены, и мужчинские носы, так, значит, сам Бог человеку квасить велел.
Архитектурные стили в сей пятиэтажной Аркадии (где и я побывал) с самого начала были отмечены некоторым однообразным разнообразием, и разнообразие это множилось. Панели «в шашечку» вдруг, прямо-таки в одночасье, оказывались без оной, зато перед дедовской избой, которая ненароком затесалась в строй, появлялся оригинальный настил из метлахской плитки; обвалившийся подъезд, с запоздалым шиком сложенный из стеклопакетов, совсем в другом месте оборачивался шикарной бомжатской конурой, бидонвилли из забытых в незапамятные времена вентиляционных колодцев облепляли наспех побеленный жилой термитник, точно опенки — гнилой ствол, и держались подольше и покрепче основного строения. Почему, спросите? Потому, может быть, что их делали для себя и под себя? А, возможно, крупные дома успели схватить и куда большую дозу, что сказалось на их физическом и душевном здоровье: кто знает?