— Кто это сделал? — крикнула Марья Петровна с привычной тоскливой яростью.
Дети молча смотрели на нее. Все они смотрели исподлобья.
— Зацепина, ты? Ты принесла в класс череп?
Зацепина жалко улыбнулась и вцепилась в свои волосы.
— Выдери их! Выдери их совсем! — заорала учительница, рискуя разломить себе грудь криком. — Вон из класса!
И, когда Лена, жалобно оглядываясь на одноклассников и пожимая плечами, вышла из класса, Марья Петровна мутно оглядела класс и сказала:
— Кто будет платить за череп, за парту?
— Кто бертолетову соль насыпал Зацепиной? — отозвались из класса.
— Кто это сказал?! — взревела Марья Петровна.
Но никто, никто не ответил. И тогда она крикнула:
— Опыты!!!
И не видела женщина темного внимательного взгляда из-под опущенных век. Петя Лазуткин, хоть и был из богатой семьи, но, как и нищая Зацепина, пребывал в полумечте, полубреду… Теперь в его снах не было вскрытого плачущего кладбища со сладким липким запахом, с жирной глинистой землей. Теперь было кое-что получше. Такое, отчего по утрам его простыни были мокрыми. Такое, какое он видел только в «стыдных» журналах и редко (родители строго не разрешали) по телевизору. Он это видел давно и много раз, но ни разу не видел в этом себя. Только на кладбище. На унылом, разрытом кладбище, где носился он, почти бестелесный, но жаркий, и орошал сладкую гнилую землю своим кипящим семенем.
А теперь, наблюдая из-под полуопущенных век за своей любимой учительницей, он вспоминал, как металась она между роялем и креслом, вспоминал, темный треугольник волос под большим дрожащим животом и струйку мочи, криво сбегавшую по рыхлой венозной ноге, вспоминал большие прыгающие груди с длинными сосками. И губа Пети Лазуткина отвисала и с нее капало прямо в реторту, в которой шипело и дымилось. А опытов мальчик не любил. Хотя знал, что его возлюбленная обожает смешивать АШ ДВА ЭС О ЧЕТЫРЕ ПЛЮС НАТРИЙ О АШ получится НАТРИЙ ЭС О ЧЕТЫРЕ ПЛЮС АШ ДВА О.
Мальчик любил ночь. Ночью, лежа в своей красивой белой спальне на водяной кровати под парчовым балдахином, он доставал из прикроватной тумбочки красного дерева неприметный комочек, завернутый в «Вечернюю Москву», и разворачивал его и клал пахучие большие трусы себе на лицо, глубоко вдыхая гниловато-терпкий запах и пробуя языком уже сухую, но плотную корку выделений. И приходило видение: лежала в гинекологическом кресле распяленная Марья Петровна, но вместо девушки-гинеколога между растопыренных ног склонялся в белой шапочке Петя Лазуткин и вводил в пульсирующее красное отверстие длинный блестящий шприц, такой длинный, что все большое тело учительницы содрогалось и она хрипела и стонала, а отверстие содрогалось и чавкало, и был это уже не длинный-длинный-длинный шприц, а маленький, но очень твердый член Пети Лазуткина. А чтоб учительница не заметила подмены, он карабкался на нее и мял ее большой живот и тянул и теребил ее длинные соски, и весь тонкий и горячий, впечатывался в ее огромное взволнованное тело…
Петру нравилось наблюдать за учительницей во время уроков. Он знал каждый уголок ее тела, он любил ее подмышки, и он всегда носил с собой ее трусы, чтобы когда она пишет на доске формулы, подрагивая большими бедрами, сунуть одну руку в парту и потрогать трусы, а другой рукой незаметно скользнуть в расстегнутую ширинку. И когда она бросала мел, и, вытерев руки тряпкой, хватала кислоты, сливала и смешивала их в ретортах, крича: «Дети, видите, хлопья, как снег! А вот здесь дым и пламя!», он мечтал поймать взгляд ее глаза, остановить на себе, чтобы хоть как-то… чтобы хоть немножко… чтобы она заподозрила про Петину любовь.
Потому что это было нестерпимо — ты весь полон человеком. А человек тебя просто не замечает.
Но однажды ночью случилось непоправимое. Пробравшись в ванную, облицованную коррарским мрамором, раздевшись донага перед большим венецианским зеркалом, Петр, как всегда надел на себя трусы любимой учительницы. Они свисали с его тощих бедер, как большая юбка, но, подвязав их на талии маминым пояском, он мог часами поглаживать большое бурое пятно на животе, обтягивая себя трусами так, чтобы пятно побольше расползлось по его впалому узкому животу. И вот, замечтавшись и поскользнувшись, Петя не удержался и упал в полную ванну. И намокшие трусы перестали пахнуть! Они провоняли мерзким запахом ароматической соли для ванн. Они больше не пахли темной, звериной и глубокой дырой (местечком для колбасика, кувшинчиком для молочка), дырой между ног Марьи Петровны. Петр понял, что теряет ее безвозвратно. (Она прижалась к нему всею собой и объяснила, кто он такой и зачем он нужен). Но он уронил ее трусы в чистую воду, и она почти вся смылась с него, он забыл, кто он и зачем. Она больше не приходила к нему в снах. Он опять носился над кладбищем, орошая его грустную землю своим живым горячим семенем. Трусы умерли.
На уроках оцепенело следил он глазами за Марьей Петровной. Закована в синее шерстяное платье она была, зашпилена рубиновой брошью, недоступна, зла, непонятна. В каждом движении ее чувствовалась угроза. Орала на Петю красным ртом, а он вытягивал шею и жмурился от ее летящей слюны, не чувствуя, не осязая, не обоняя.
Разложив на шелковом покрывале своей большой дрожащей кровати поблекшие трусы, он, глотая слезы, прикасался к ним дрожащими пальцами, шептал им что-то, с горячей дрожью вздыхал. Трусы не отвечали, бессильно раскинув свои штанины с поблекшим пятном.
Температуря и бредя, метался Петр в сумерках наступающей зимы, таская в портфеле заветные трусы, оскальзываясь на ледяных тротуарах и разбивая коленки в кровь.
Озарение пришло внезапно. Оно пришло в нежных сумерках предзимья. Петр потерянно стоял у окна, слушал, как за стеной ревут родители, голос отца, густой и низкий, всегда будто был окутан темной тучей, будто не из горла папиного он шел, а из незримых темных земных недр, а папа лишь стоял на пути этого голоса, пронзался им, широко разевая черный рот, чтобы выпустить его из себя. Голос отца всегда Петю удивлял.
Родители ругались. Мать, чтоб остановить этот нездешний рев, говорила льстиво:
— Зина, у меня голова заболела… — и делала вид, что ей капризно, хотя было ужасно и тоскливо, и сама не верила, что ночью спит рядом с этим… ну, с этим вот… Отец же, выслушав манящую интонацию, тряс головой и спрашивал гулко:
— На хуй ты сказала про голову? На хуй?! Квартиру на Ленинском упустила, что скажет Али?
— Двушка, дешевка, — гнула свое мать.
Петя по голосу понимал, что мама вильнула бедрами. Ухмылялся. Ждал, что будет дальше.
— Что скажет Али? — гулко неслось.
— Али чурка, — терлась мать, — заморочим… Зина! А там не одиночка, у нее сын… опасно.
— А, ну тогда хуй с ним совсем, — успокаивался отец, остывая.
И Петя вновь хмыкал.
Но затихало наверху, и Петя оставался один у окна, один со своим горем, и зима наваливалась надолго.
Но стоило забыться и привалиться к окну горящим лбом, как ровный высокий холод мгновенно пробудил мальчика. Петя увидел, что ни с того ни с сего в синих светящихся сумерках повалил густой белый снег. Его не было. И вот он — был. Был простой и пустой воздух, ничем не беспокоящий— взгляд, и вот — полно движения, да какого! Минуту назад над головой мальчика двуполое рыдало само от себя чудовище, и он думал про смерть одну, и вот, где та темная минута? Нет ее. Уже другая пошла. И в ней хорошо, радостно мальчику. О, как все вокруг устроено! О, как! Этот прохладный, этот нежный, этот мерцающий! Как в раннем детстве Новый год!
Сердце Пети быстро-быстро забилось. Он понял, что он должен сделать. Схватил в ванной серебряные маникюрные ножнички своей мамы, заперся в своей комнате и разложил на кровати заветные трусы.
Однажды зимним вечером Марья Петровна рассеянно смотрела в окно, в пол-уха слушая лепет идиотки Зацепиной, вызванной к доске. Зацепина не могла вывести АШ ДВА ЭС О — любимую формулу Марьи Петровны, Зацепина драла свои волосы, грызла мел и жарила класс своими глупыми сияющими глазами. Настроена учительница была довольно-таки миролюбиво, и даже крошечная родинка на самом кончике носика Зацепиной не раздражала ее, как обычно. Марья Петровна смотрела на свое отражение в оконном стекле и думала, что пожарит себе картошки на сале, пожарит окорочек, посмотрит любимый сериал «Нежный яд» и популяет в подъезде КАЛИЙ плюс АШ ДВА О. А то, может и пожжет КРАСНОГО ФОСФОРА. Пускай из тридцатой квартиры парней посадят за это.
Вдруг, неизвестно почему, Марья Петровна дернулась. Так дергается человек, ощутив на себе долгий пристальный взгляд. Мгновенно разозлившись, она с подозрением оглядела класс. Как обычно, эти кипящие зверской энергией юные ублюдки шебаршили о своем. Неожиданно взгляд Марьи Петровны уперся в дальний левый угол. Там, за последней партой одиноко сидел отверженный всеми, хотя и очень богатый Петр Лазуткин. Никогда особо не выделяла тихого Петра заслуженная учительница. Но тут, непроизвольно поднявшись из-за стола, она пошла между рядами прямо к нему. Прямо к нему. Смуглый чернокудрый ученик смотрел на нее в упор и не отводил глаз. И смотрел так странно, что Марья Петровна мгновенно вспотела. Она перестала чувствовать свои ноги. И где-то в животе у нее нарастало, гудя, длинное восклицание: «О-о-о!» Взгляд Лазуткина был такой странный, такого взгляда Марья Петровна не ловила на себе никогда. И она шла, не чувствуя ног, шла, чтоб наорать на него, и, уже подходя, стала разевать большой рот, набирая в легкие побольше воздуха…