Его мимолетные, фантастические, никого ни к чему не обязывающие “влюбленности” — наверное, давали его жизни некий тонус (тоже, наверное, фантастический). И, чем недоступнее дичь, тем больше азарт охотника. Пусть он с самого начала понимает, что цель, усилия и жертвы не стоят того.
Наоборот, он жил последнее время младенчески целомудренно, и эротики в его жизни не было даже во сне. И все же надо держать себя в форме, то есть завоевывать и сражаться. Иначе — болото, тоска и жалкие сопли неполноценности.
Женщина для него, как и для многих мужчин, была зеркалом, в котором отражались его достоинства.
А “достоинств” было с избытком: он был богемой, уже довольно известным писакой во второстепенных жанрах. Он бывал в ударе, он произносил амбициозные и дерзкие пассажи, мужья уже ревновали к нему своих жен. И только сам он понял, и то гораздо позже, что в том, как он аранжировал ситуацию, было что-то мазохистское, самоненавистническое.
Погода была все так же плоха, денег было все так же мало, но в жизни намечался какой-то прорыв. Может быть, поэтому вот уже полгода он испытывал некую примиренность с этой самой жизнью. Удивлялся и поражался себе. Не то долгожданная мудрость жизни, не то равнодушное ее отсутствие. Ведь он умел только писать.
Захар восхищался самодостаточностью людей, например Даши, для которых “творить” значило болтать, делать подарки, ходить в гости и вызывать устойчивое желание себя видеть.
Есть много видов “творчества”: у плиты, в болтовне, в танце, на теннисном корте. Творящий лишь за столом — ничтожен.
И его угнетала мысль, что он совершенно исключил себя из жизни, окружив себя вторичными вещами, то бишь идеями — и в их мире и существует. Он стал худшим филистером, чем какой-нибудь марбургский философ. Встречи с реальным были сокращены до минимума. Он жил будто в камере обскура или являлся персонажем китайского фонаря. Он обложил себя ваткой и ничего-то ему, как Обломову, не надо и никого-то он не хотел видеть (кому нужно — сам придет).
Наверное, пришло время сесть и истребить накопленное в сделанном. Только уж больно долго сидит. Не прирасти бы к стулу…
Или какой-нибудь бешеной страсти. Там тоже свои небеса и их познание.
Значит, бросить все, бежать? Тогда-то, разрушив все — он чего-нибудь достигнет, то бишь напишет!
…Они долго мечтали об этой квартире, нервничали, бегали, отчаивались. Воображали, что здесь, в отдельной, заживут неким идеальным образом, так что даже Москва станет сносна. Тогда это было главным: получить место для жизни. Выбор был невелик, а терпения не было вовсе. И вот они получили симпатичную квартиру, где были кривые полы, падала штукатурка, соседи сверху текли, соседи сбоку орали, и вольготно здесь себя чувствовали лишь мыши и тараканы.
Вот и теперь выполз один большой на край раковины в окружении молодняка, словно броненосец в окружении эсминцев… Может быть, потом Захар будет о ней жалеть. Если что-нибудь потом будет.
…Последнее время он жил с ощущением назревающего землетрясения. Мир менялся на глазах. Дело было даже не в том, как менялся внешний мир. Что-то происходило с ними со всеми. Он видел, что Оксана неудержимо дрейфовала в сторону от его жизни. Все менее нуждаясь в нем как в партнере и собеседнике, в явном противоречии с тем, что он думал о себе сам и даже с тем, что говорили ему другие. Еще одним камнем преткновения было их разногласие в методах воспитания Кирилла. Ее методы воспитания были просты и единообразны: пассивность и всепрощение.
— У меня один ребенок, и я хочу, чтобы его жизнь была как можно счастливее.
— Ограждая его от сложностей, ты лишь вредишь ему.
— Я сама ненавижу сложности, и не хочу, чтобы они были у других. И не ты ли проповедуешь сложности, а сам себя во всем щадишь?
Во всем — это значило, что он не так зарабатывал деньги (деньги, конечно, незначительные). Он не пил, не шлялся по приятелям, покупал и готовил еду, строил дачу, учился водить машину, отрабатывая свою “свободу”, так раздражавшую Оксану. На четвертом десятке лет она вдруг поняла, что есть поведение “мужское” и “не мужское”.
Не раз уже он хотел все бросить и уйти. Однажды они расстались почти на полгода, но это было давно. Последнее время его хватало на сутки или двое, жить без нее, в грозной ярости и обиде. Так было прошлым летом… Если бы у него тогда хватило сил.
Он ехал на дачу, ничего не видя вокруг себя, с тихой ненавистью ко всему человечеству.
Обида фокусирует зрение в одной точке. Ничто не смеет отвлекать ее от самой себя.
“Неужели лучше рабство, но с теплом и светом? — думал он. — Этот тепленький ад, где накапливаются годы и ложные положения? Ах, эти наивные богословы, рисовавшие ад жутким местом с зубовным скрежетом! Ад именно место тепленькое, место удобненькое, поэтому его можно терпеть вечно. И никогда не решиться на холодный воздух свободы. По многим причинам…
Может быть, ты ответствен за ложные состояния, из которых сложилась твоя жизнь, и ты не смеешь разрушить это — просто потому, что ты нравственный человек? Нравственный человек не имеет права быть свободным. Он всю жизнь платит за ошибки многолетней давности. Что за сила нужна, чтобы отказаться от тяжести и лжи своей жизни! Бердяевский конфликт свободы и жалости.
И даже сказав жестокое “нет” — что дальше? Где тот рай, где ты мог бы жить спокойно и твердо? Жизнь дотягивается до тебя всюду — и вдруг понимаешь, что выхода нет — и что смерть — это, может быть, именно то, что ты ищешь.
И однажды ты убеждаешься, что не можешь заставить мир жить по-твоему. Вы не приемлете друг друга и не уступите друг другу ни дюйма. Ты будешь идти на маленькие обманы и компромиссы, чтобы избежать большого обмана. Ненавижу компромиссы! У каждого своя правда, и он вправе защищать ее впоть до собственной смерти. Смерть оказывается самым простым и, в общем-то, неизбежным выходом для тех, кто не хочет знать компромиссов. Жизнь — не политика. Жизнь — вызов. И только право на смерть доказывает твою свободу.
Чтобы жить правильно — надо быть жестоким: с собой и с другими, отметая все промежуточные, неистинные сущности. Надо отсекать недостойные тебя ситуации, всегда четко зная — чего ты хочешь, что ты имеешь право хотеть.”
…Но проходили дни, и обида ветшала, кинжальное зрение расфокусировалось, он начинал видеть жизнь иначе, теплее, уязвимее. Прежнего пафоса обиды уже недоставало, чтобы отказываться от мира и своей прежней проверенной, как-то сложившейся жизни. Появлялся соблазн простить другого и, напротив, винить себя за излишнюю суровость и прямолинейность. Он вдруг ощущал, что никого у него нет — кроме этого человека, оставленного где-то в холодной плазме непонимания. И Захар возвращался, они обнимались и все прощали друг другу. И жизнь начинала свою новую спираль лжи или правды.
Анализируя свои неудачные уходы, Захар понял, что дело застопорилось из-за малого: он уходил от кого-то, а не к кому-то.
Весь день он жал на газ, как заправский битник — первый раз с законными, новенькими, несколько дней назад полученными правами. Отвез Оксану в Кунцево (решили дать друг другу отдых). Шел веселый рождественский снег. На мокром белом шоссе машину с лысой резиной вело, словно Пьяный Корабль Рембо.
На следующий день в непроходящем угаре он рванул на машине на дачу… Хотелось событий, хотелось каким-нибудь образом отметить что-то взрывающееся в его жизни.
Сказал ей:
— Может, претензии ко мне не от того, что плох, а от того, что твое сердце занято чем-то другим?
— Нет, — возразила она, — не обольщайся. Думаешь, так снять с себя ответственность?
…Чуть отъехал, с ним случился небольшой инцидент, который он не воспринял как предупреждение: на ледяной горке поехал не вверх, а вниз и уткнулся в прижавшегося сзади такого же “жопера”. Лишь слегка погнул ему номер, и в качестве извинения объяснил хозяину как проехать на Подкопаевский.
Уже подъезжая к поселку, завяз на горке в снегу. Ни вперед, ни назад. Эти судороги привели лишь к тому, что он посадил аккумулятор. Вылез, пошел с собакой к даче (взял ее как на грех, думал ночевать), пробивая путь через глубокий нехоженный снег. Было сразу и мокро, и холодно. Засыпанный снегом поселок казался мрачным и необитаемым, да и был таковым. Собака тонула в глубоком снегу, скулила и не хотела идти дальше. Он и сам не хотел.
В дом он заходить не стал: уже темнело и снега по пояс. Поспешно двинул в город за помощью. Ему повезло: на площади у автостанции зацепил роскошный трехосный “Урал” размером с дом: он его как пушинку вытащит…
Потом в темноте шесть часов вдвоем с водителем “Урала” “Урал” этот злосчастный откапывали. Первый раз, когда он попытался объехать захаров “жопер” слева — и завяз по колеса (зима невероятно снежная), второй раз — когда попытался справа: самоуверенный “Урал” ушел в снег почти целиком, как в болото. Прокопали перед ним путь, возведя по краям сугробы в человеческий рост… Мокрый тяжелый снег. Все, говорил он себе, не могу… Лопата падала из рук, пот рекой, задыхался, как от долгого бега, легкие с кровью рвались сквозь горло, мокрая собака скулила в машине, как испуганный младенец. Он был уверен, что это был самый большой фак в его жизни. Но “Урал” прошел…