Потом в темноте шесть часов вдвоем с водителем “Урала” “Урал” этот злосчастный откапывали. Первый раз, когда он попытался объехать захаров “жопер” слева — и завяз по колеса (зима невероятно снежная), второй раз — когда попытался справа: самоуверенный “Урал” ушел в снег почти целиком, как в болото. Прокопали перед ним путь, возведя по краям сугробы в человеческий рост… Мокрый тяжелый снег. Все, говорил он себе, не могу… Лопата падала из рук, пот рекой, задыхался, как от долгого бега, легкие с кровью рвались сквозь горло, мокрая собака скулила в машине, как испуганный младенец. Он был уверен, что это был самый большой фак в его жизни. Но “Урал” прошел…
Развернувшись, он стал брать горку с Захаром на хвосте — и забуксовал на вершине холма. Черный снег и копоть из под его крутящихся вхолостую колес накрыли “жопер” тучей. Еще секунда, и он сорвется на Захара (как утром Захар на “жопера”). И тогда Захар помолился… Медленно-медленно “Урал” преодолел горку, а потом просто тащил его, с севшим аккумулятором и неработающим стартером по дороге, пока “жопер” не завелся. На обратном пути он уже не останавливался на светофорах и, собрав мозги в точку, искал сквозь залепленное стекло приметы дороги. Поздно ночью, мокрый, одеревеневший, Захар ввалился в квартиру.
Потом выяснилось, что перегорел какой-то толстенный электрический кабель — отчего машина запросто могла сгореть. Как же он ехал без этого кабеля? Захар уверился, что его возвращение было чудесным. Несомненность милости была столь очевидна, что, полагал он, он доехал бы и без двигателя. (Захар думал, что все плохое в его жизни позади. А его лишь баловали и давали отсрочку.)
…Захар пил портвейн, оставшийся от праздника, слушал музыку и печатал на компьютере. Что ему мешало жить так с самого начала? Интересно, на долго ли его хватит? “Творчество — форма моего умирания,” — выводил Захар. (Он чего-то ждал, к чему-то готовился… Счастливому, ужасному? Кажется, он был на переломе жизни, переломе горы, и вот-вот покатится. Если не теперь, то когда? Лучшей возможности не будет.)
Свобода, новая любовь — и то и другое казалось ему отрадным. Он уже отмотал свой срок и выплатил все долги.
Кроме того: не надо было готовить еду, убирать квартиру. Оксана была страшная неряха, и все всегда в квартире лежало вверх дном, давно забыв места своей жизни.
Легко говорят о достоинствах только тех людей, чьими достоинствами не боятся соблазниться. С древности повелось: не называй ни имя Бога, ни имя беса…
Захар никогда не говорил о ней, и не хвалил ее. И не ждал ответных комплементов. Но запах ее духов его мучил. Кажется, он влюбился в них раньше, чем в нее саму. Влюбился?
Но последнее время он казался себе совершенно свободен. Надо спросить и с того человека, который давал ему эту свободу. Который приходил домой все позже и позже, молчаливый, со светящимся тайной радостью лицом, и утыкался в компьютер, играя до трех ночи в пасьянс, а потом отворачивался к стене. Они честно прошли вместе долгий путь, но когда-то и великие друзья расстаются у некой роковой развилки, осознав возможность по-новому осуществить идею пути. Жизнь одна, и хочется испытать все ее варианты.
Варианты, конечно, одолевали… Он сидел один дома, никто не звонил. И он никому не звонил.
Когда тобой долго никто не интересуется, начинаешь жалеть себя и появляется сильный соблазн впасть в ничтожество.
А ничтожество не способно на подвиг измены. На измену способен лишь великий эгоизм.
Неумение броситься в омут — его творческий недостаток. Омут страсти, порока, игры — дал бы ему опыт и сюжеты. Он же считал, что нет человека, который бы стоил его души. Что здорово для философа, для беллетриста — смерть.
Ему совершенно нечего было делать. Вся его работа — раз в неделю выкидывать материал на ее радиостанцию (уже почти их домашнюю). Отклонения от графика так же ненаказуемы.
И вдруг раздался звонок, от которого у него похолодели руки: Даша спрасила его, не будет ли у него времени взглянуть на компьютер ее подруги, в котором что-то там сломалось?…
Они скользили по мостовой от метро Академическая, он держал ее под руку. И вдруг ему пришло в голову, что они идут их первые шаги вместе, и он теперь точно знает, на какую развилку свернет и с кем.
Мир вдруг стал ярок и звонок, будто в окно вставили цветные стекла, и Захар стоял в столбе цветного света, словно почувствовавший истину, когда женщина, может быть, на пять минут, становится богом…
Починить компьютер ему не удалось, да он и не мастер. Зато на кухне они долго говорили с Дашей и подругой о якобы невозможности для компьютера заменить реальный мир (столь довлеющий). Захар не стал спорить, ссылаться на личный многолетний опыт общения с этой напастью, когда, выходя на улицу, хочется найти кнопку, чтобы вызвать на экран запаздывающий троллейбус. Сказал другое: для философа или психоделического путешественника мир — иллюзия, сновидение, покрывало майи. Так во сне или выйдя из сна — реальный мир бледен и случаен по сравнению с величественным и ярким миром сна. И где правда? И после этого утверждать, что компьютерный мир — иллюзия? Но иллюзия вообще все, и не надо больших усилий, чтобы это понять.
— Не знаю, — сказала Даша, — я вообще не люблю игр, ни компьютерных, никаких. Я даже в шахматы играю не как все.
Она стала рассказывать, как играет в шахматы. Ее прежний муж всегда поражался, что все ее усилия на шахматной доске сводились к созданию непреодолимой защиты. Расставит фигуры и сидит в них, словно в крепости, не делая шага вперед.
— Я думаю, это очень верно говорит о тебе, как о личности, — сообщил Захар. — Ты сама по жизни — обороняющаяся крепость, боящаяся всякого вторжения.
— Ты думаешь? Может, ты прав, я никогда об этом не думала.
Умная подруга теперь ушла, оставив их вдвоем — поговорить об его эссе, которое он дал ей прочесть. Но у него вдруг пропало желание вести разговор об анжамбеманах. Даша была очень умна, но не специалист, и ему не хотелось тратить драгоценное время на полупрофессиональную трепотню. Зачем говорить о неглавном, когда можно поговорить о насущном?
Но как трудно о нем говорить, и с чего начать?
Он вдруг потерял всякий задор, и она, знаменитый собеседник, отдающийся беседе, как спорту, тоже молчала. Не надо говорить о главном, оно может выпрыгнуть исподволь. Но сколько они ни говорили, оно не выпрыгивало. Напротив, они нарочно начали спорить и перечить друг другу, чтобы у беседы было напряжение, силком взнуздывая себя на мысли, — о совершенных пустяках, и он предложил эту тему тоже закрыть. Их гордость, их агрессивная самость была еще не способна покориться неопределенным влечениям. После этого ему ничего не осталось, как одеться и спокойно уехать, со всей очевидностью показав себе и подруге, что они просто друзья, и никаких планов друг на друга у них нет.
Наверное, он упустил свой шанс. Ясно, у него не было опыта в этих делах: охмурять, создавать прозрачную завесу, постепенно приближаясь, и, наконец, встать вплотную, так что пути для побега уже нет.
Или он мало этого хотел?
Он никогда не знал, когда надо переступить границу, отделяющую человека от человека, и которую могут переступить только мужчина и женщина. Когда две совершенно независимые личности, два острова в океане вдруг становятся просто мужчиной и женщиной, и с этого момента начинают умопомрачительно и неподобающе доверять друг другу, словно знали они друг друга вечность.
Лишь в благородной любви я грешен!
Увы.
Все же у него имелись мысли о некоем своем пути. Этот путь не обязательно предполагал одиночество. И если твой прежний спутник потерял веру в оправданность претерпеваемых невзгод, то отчего бы не найти нового спутника, более способного обольщаться абстракными ценностями и не насущно нужными красотами?
Но, как инстинктивно подозрительный разведчик, Захар все пытался понять: не попал ли он в руки другого разведчика, не предаст ли тот его в последнюю минуту? И он не мог этого решить.
В Даше всегда сквозила какая-то неопределенность. Закрытая на все замки, она что-то скрывала: ранимость или панический страх жизни — под видом железного самообладания и даже самоуверенности на грани высокомерия. Сегодня она была доступна и ласкова, завтра — жестка и неприступна. Иногда казалось, что она лучше всех них, иногда — хуже. Это тоже прельщало в ней, но никак не давало полюбить ее как что-то свое.
А у него все же была своя гордость и своя ответственность, не пускавшая его всю жизнь в оголтелые плутания по кривым переулкам. Может быть, потому, что он не стремился к тому, что просто, в чем была очевидная сладость.
“…Я как хемингуэйевский леопард с Килиманджаро, который, конечно, не сбился со следа, потому что в этом деле нет совсем никакого пути, но который шел верно, пытаясь стать больше, чем леопард… Смысл этого утверждения, может быть, лишь в том, что я так же мертв…”.