— Что, язык отсох? — спросил мистер Толливер.
Я ненавидела его, и эта ненависть не имела отношения к маминому осуждению того, как он гоняет свою жену вокруг квартала. У него была небольшая деревяшка в форме могильной плиты, выкрашенная белой краской и гласившая: «ПОКОИТСЯ ЗДЕСЬ, НЕ В СВОЕЙ КОНУРЕ, ТОТ ПЕС, ЧТО НАМЕДНИ НАСРАЛ ВО ДВОРЕ!» Рифма была призвана сделать надпись смешной. Я всегда считала, что мое отвращение к тому, что добряки называют «газонным искусством», восходит к самому первому разу, когда я прочла эти слова на фальшивой могиле.
— Не надо так, — сказал мистер Форрест.
Его голос звучал непривычно высоко. Воротник расстегнут, но снять после работы галстук он еще не успел. Позже я поняла, что он, должно быть, наткнулся на мужчин, когда прогуливал Тоша вокруг квартала.
Те заворчали. Почти все были в рабочей одежде — поношенных брюках и пиджаках, кое-кто в ветровках со стальным логотипом компании.
— Хелен, — произнес мистер Уорнер, — мы пришли поговорить с твоей матерью.
Мистер Уорнер, которого мать звала пустомелей, считал себя непревзойденным выразителем интересов. Он вершил суд по любому поводу. Как-то раз он заявился к нам в передний двор и прочитал отцу — человеку, который на многие мили вокруг больше всех знал о водоочистке, — лекцию о преимуществах силикатных водоочистных сооружений в Либерии.
«Он прочел статью, — сказал отец, когда сосед наконец удалился с наступлением темноты. — Мило, что он так взволнован, но даже мне не хочется говорить о сточных водах так много».
Я стояла с нашей стороны проволочного забора.
— Выходи поговорить с нами, Хелен, — произнес чей-то отец, которого я не узнала.
Почему я не заметила предупреждения во взгляде мистера Форреста, до того как подняла щеколду и зашла на соседний двор? Должно быть, смотрела на мужчин рядом с изгородью, а не на него. Только обернувшись и закрыв за собою калитку, я увидела его лицо. Я могла читать страх, словно карты таро.
— Где твоя мать, Хелен? — спросил мистер Уорнер.
— Хелен, — произнес мистер Форрест, — вернись в дом.
Шаг от калитки к мистеру Форресту. Он тут же попятился от меня.
— Мамы нет. Чем могу служить? — спросила я своим самым взрослым голосом.
Тревога начала охватывать меня, и я сделала еще шажок к мистеру Форресту.
— Я хотел бы помочь, Хелен, — глухо произнес он.
Он знал, чего бояться, а я — нет. Истина уже забрезжила передо мной, но, стоя босиком на траве, в накидке из одеяла, я не могла пока представить, что мужчины, такие же, как мой отец, наши соседи, хотят причинить мне зло. Мердоки переехали. Прошло восемь месяцев после смерти Билли. Через месяц я перейду в выпускной класс. Но главным моим укрытием, тем, что более всего слепило меня, пока не случилось то, что случилось, был мой пол. В том мире, где я росла, в отличие от того, в котором я постаралась вырастить своих дочерей, девочек не бьют.
Мистер Уорнер шагнул ко мне и остановился.
— У нас дело к твоей матери, Хелен, а не к тебе.
Как я теперь вижу, недовольство закипало с самого следствия. Официально мать так и не признали виновной в смерти Билли, потому что, согласно отчету судебно-медицинского эксперта, его травмы в тот день были достаточно серьезны, чтобы он умер вне зависимости от того, вышла бы она на дорогу или нет. То была вина скрывшегося водителя, а не ее. Возможно, она могла бы взять его на руки, как поступили бы другие женщины, или броситься звонить его семье или в «скорую», но ни одно из этих действий, по заключению властей, не спасло бы жизни Билли Мердока. Официально она была всего лишь невиновным очевидцем.
Когда я оглянулась, мистер Форрест держал Тоша на руках.
— Мистер Форрест?
Я балансировала на тонкой грани чего-то опасного, и он был единственным, кому я могла доверять.
— Пойдем со мной, Хелен. Пойдем, а?
Один или двое мужчин рассмеялись, услышав это, и мистер Форрест поспешил к трем плиткам на краю двора, которые вели к тротуару.
— Тони склонен к истерике, — произнес мистер Уорнер. — Никто не причинит тебе зла.
Мне не стало легче. Если мистер Уорнер — моя единственная защита от кучки отцов и незнакомцев, значит, как говорили в школе, я в глубокой заднице. Мистеру Уорнеру известны схемы разделки домашних животных. Он может назвать все части туш и перечислить их свойства. Сочные, волокнистые, жесткие или влажные. Возможно, сам мистер Уорнер и не станет меня разделывать, но легко представлялось, как он читает речь над моим мертвым телом.
— Где эта сука? — спросил мистер Толливер.
Его лицо было ярко-красным — раздутым от гордости.
— Где полоумная сука? — поправил его неузнанный мною чей-то отец.
Самцы выделывались друг перед другом, не пренебрегая прилагательными.
Я знала, что «Финиксвилльская сталь» уволила мистера Толливера прошлой зимой. Мужчины по всей округе теряли работу. Мой отец, работе которого ничего не угрожало, тяжело воспринимал эти новости.
— Освобожден от должности, — говорил он и качал головой. — Терпеть не могу эту фразу — как будто человек все равно что животное и отпущен на волю.
Мистер Уорнер резко посмотрел на мужчин.
Довольно скоро я узнала, что мать, от страха не в силах смотреть, заперлась в нижней ванной и включила транзисторный приемник.
— Я не знаю, что делать, мистер Уорнер, — сказала я.
У него были сыновья. На год, два и три старше меня, они почти не говорили со мной, разве только бормотали «привет» в присутствии взрослых.
— Лучше всего — пойти и попросить свою мать выйти. Я не желаю тебе зла. Ты ни в чем не виновата.
Он произнес это с той же сочувственной заботой, с какой врач может объявить о временной передышке. Но новости все же были плохими. Вред причинят моей матери, если не мне.
— Я не могу, мистер Уорнер, — сказала я. — Зачем вы пришли?
Конечно, я знала зачем, но хотела услышать, как они это скажут.
— Сука, — процедил мистер Толливер.
Я увидела, как черты мистера Уорнера исказились, точно от боли. По крайней мере, он этого не планировал. Двое или трое других тоже этого не хотели. Я видела, как они раскололись за спиной мистера Уорнера. С одной стороны — мистер Толливер и мужчина, которого я не знала, оба в софтбольных фуфайках «Финиксвилльской стали». С другой — остальные, которые начали, как до них мистер Форрест, продвигаться в угол двора, спотыкаясь о грядки, на которых отец сажал, лелеял, а затем срезал для матери травы, с тех пор как я была совсем крошкой.
Именно это и заставило меня наконец пошевелиться. Когда мистер Серрано, бухгалтер с маленькой дочерью, раздавил отцовскую итальянскую петрушку, я уронила одеяло с плеч и шагнула вперед.
— Вы ее погубите.
Все дело было в этом слове.
Друг мистера Толливера внезапно очутился справа от меня, а мистер Серрано осторожно отступал от края отцовского огородика. Едва я выдохнула, пощечина обожгла мое лицо.
Я упала на траву, прижав ладонь к щеке. Мистер Уорнер метнулся мимо, держать чьего-то отца, которого мистер Толливер похлопывал по спине. Я видела, как мистер Серрано смотрит на меня, улепетывая по двору. Я не впервые встретилась с людской жалостью ко мне, жалостью, широкой как море, которое не дано пересечь.
Хорошие парни ушли, бормоча через плечо искренние извинения, но не передо мной. Они извинялись перед мистером Уорнером. Я лежала на земле. Подросток. Я ничего не значила.
— Ничего страшного, — сказал мистер Уорнер. — Потом поговорим, — добавил он.
Он не дал мужчине, который ударил меня, продолжить, так что, полагаю, мне следовало поблагодарить мистера Уорнера, но я не стала. Я подползала к одеялу, которое уронила. Казалось, во дворе только оно способно предложить защиту.
Мистер Толливер и его друг, похоже, хотели взять дом приступом и отыскать мою мать, но не в силах были тягаться с законом, который изложил мистер Уорнер, к тому же, полагаю, их мог испугать вид подростка в обрезанных джинсах и футболке, лежащего на земле. Мой вид вызывал вопрос, который никто не собирался задавать. Мистер Уорнер велел им протрезветь и поесть.
— Отправляйтесь домой, к женам, — приказал он.
Весенними вечерами темнеет поздно, но день уже достиг той точки, в которой темнота становится неминуемой, и солнце начало опускаться в строй елей, отделявший наш двор от двора Левертонов.
Я дотянулась до одеяла и села, прижав его к груди.
«Ни за что не заплачу!» — обещала я себе, несмотря на боль в щеке.
Самое странное, что раздавленная отцовская петрушка казалась мне большим горем, чем пощечина. Она была одной из тех радостей, что он приносил в дом для матери. Когда он срезал розмарин, душицу или чабрец, запах оставался на его пальцах, и он проводил ими по волосам матери, чтобы заставить ее улыбаться.
— Скажи отцу, — произнес мистер Уорнер, возвышаясь надо мной, — что все соседи пришли к консенсусу: ваша семья должна переехать.