Задумывались ли вы о том, что социалистическое искусство приближается к магии. Что оно напоминает ритуальную и культовую живопись древних.
Рисуешь на скале бизона — получаешь вечером жаркое.
Так же рассуждают чиновники от социалистического искусства. Если изобразить нечто положительное, то всем будет хорошо. А если отрицательное, то наоборот. Если живописать стахановский подвиг, то все будут хорошо работать. И так далее.
Вспомните подземные столичные мозаики. Овощи, фрукты, домашняя птица… Грузины, литовцы, армяне… Крупный и мелкий рогатый скот… Ведь это те же бизоны!..
В лагере — такая же история.
Возьмите лагерную живопись. Если это пейзаж, то немыслимо знойной, андалузской расцветки. Если натюрморт, то преисполненный калорий.
Лагерные портреты необычайно комплиментарны.
На воле так изображают крупных партийных деятелей.
И никакого модернизма. Чем ближе к фотографии, тем лучше. Вряд ли тут преуспели бы Модильяни с Гогеном…
Возьмите лагерные песни. Вот один из наиболее распространенных песенных сюжетов. Мать-одиночка с ребенком. Папаша в бегах. Ребенок становится вором. (А если дочь, то проституткой.) Дальше — суд. Прокурор, опуская глаза, требует высшей меры наказания. Подсудимый кончает жизнь самоубийством. У могильной ограды часами рыдает прокурор. Это, как вы уже догадались, — незадачливый отец покойного.
Разумеется, все это чушь, лишенная минимального жизненного правдоподобия. Прокурор вообще не может осудить собственную родню. Такого не позволяют советские законы. И лагерники прекрасно это знают. Но продолжают вовсю эксплуатировать лживый, дурацкий сюжет…
Возьмите лагерные мифы. Наиболее распространенным сюжетом является успешный массовый побег. Как правило, через Белое море — в Соединенные Штаты.
Вы услышите десятки версий с мельчайшими бытовыми подробностями. С детальным описанием маршрута. С клятвенными заверениями, что все так и было.
И организатором побега непременно будет доблестный чекист. Бывший полковник ГПУ или НКВД. Осужденный Хрущевым сподвижник Берии или Ягоды.
Ну, чего их, спрашивается, тянет к этим мерзавцам?! А тянет их оттого, что это — знакомые, привычные, советские герои. Персонажи Юлиана Семенова и братьев Вайнеров…
Емельян Пугачев, говорят, опирался на беглых каторжников. Теперешние каторжники бунтовать не собираются. Случись какая-нибудь заваруха, и пойдут они до ближайшего винного магазина…
Ну, хорошо. Теперь — о деле. Пришлите мне, если не трудно, образцы ваших шрифтов и два каталога.
Будете в Нью-Йорке — увидимся. Привет жене, матушке и дочкам. Наша Катя ужасно сердитая — переходный возраст…
Завтра возле моего дома открывается новое русское кафе. Рано утром, будучи местной знаменитостью, иду поздравлять владельцев…
В октябре меня дисквалифицировали за грубость, и я был лишен всех привилегий спортсмена. Соответственно, оказался в караульном батальоне на правах рядового. Ночью запах портянок, обернутых вокруг голенищ, лишал меня сна. В заключение ефрейтор Блиндяк крикнул мне перед строем:
— Я СГНИЮ тебя, падла, увидишь — СГНИЮ!..
В этой ситуации должность ротного писаря была неслыханной удачей. По-видимому, сказалось мое незаконченное высшее образование. У меня было два курса ЛГУ. Думаю, я был самым образованным человеком в республике Коми…
Рано утром я подметал штабное крыльцо. Заснеженный плац был исполосован мощными гвардейскими струями. Я выходил на дорогу и там поджидал капитана.
Завидев его, я ускорял шаги, резко подносил ладонь к фуражке и бездумным, механическим голосом восклицал:
— Здравия желаю!
Затем, роняя ладонь, как будто вконец обессилев, почтительно-фамильярным тоном спрашивал:
— Как спали, дядя Леня?
И немедленно замолкал, как будто стесняясь охватившей меня душевной теплоты…
Жизнь капитана Токаря состояла из мужества и пьянства. Капитан, спотыкаясь, брел узкой полоской земли между этими двумя океанами.
Короче, жизнь его — не задалась. Жена в Москве и под другой фамилией танцует на эстраде. А сын — жокей. Недавно прислал свою фотографию: лошадь, ведро и какие-то доски…
Воплощением мужества для капитана стали: опрятность, резкий голос и умение пить, не закусывая…
Токарь снимает шинель. На шее его, как дурное предзнаменование, белеет узкая линия воротничка.
— Где Барковец? — спрашивает он. — Зовите!
Ефрейтор Барковец появляется в дверях. Он шалит ногой, плечом, закатывает глаза. То есть просто, грубо и совершенно неубедительно разыгрывает чувство вины.
Токарь согнутым пальцем расправляет диагоналевую офицерскую гимнастерку.
— Ефрейтор Барковец, — говорит он, — стыдитесь! Кто послал вчера на три буквы лейтенанта Хуриева?
— Товарищ капитан…
— Молчать!
— Если бы вы там присутствовали…
— Приказываю — молчать!
— Вы бы убедились…
— Я вас арестую, Барковец!
— Что я его справедливо… одернул…
— Трое суток ареста, — говорит капитан, — выходит по числу букв…
Когда ефрейтор удаляется, Токарь говорит мне:
— А ведь москвичи люди с юмором.
— Это верно.
— Ты бывал в Москве?
— Дважды, на сборах.
— А на скачках бывал?
— Никогда.
— Интересно, что за люди — жокеи?
— Вот не знаю.
— Физкультурники?
— Что-то вроде…
Токарь приходит домой. К его ногам, приседая от восторга, бросается черный спаниель.
— Брошка, Брошенька, — шепчет Токарь, роняя в снег ломти докторской колбасы.
Дома — теплая водка, последние известия. В ящике стола — пистолет…
— Брошка, Брошенька, единственный друг… Аникин демобилизовался… Остальные в люди повыходили. Идиот Пантелеев в Генштабе… Райзман — доцент, квартиру получил… Райзман и в Майданеке получил бы отдельную квартиру… Брошка, что же это мы с тобой?.. Валентина, сука, не пишет… Митя лошадь прислал…
Холод и тьма за окном. Избу обступили сугробы. Ни звука, ни шороха, выпил и жди. А сколько ждать — неизвестно. Если бы собаки залаяли или лампа погасла… Тогда можно снова налить…
Так он и засыпает — портупея, диагоналевая гимнастерка, сапоги… И лампочка горит до самого утра…
А утром я снова иду мимо оскверненного плаца к воротам. Резко вскидываю ладонь к фуражке. Потом вяло роняю ее и голосом, дрогнувшим от нежного Чувства, спрашиваю:
— Как ночь, дядя Леня?..
Когда-то я был перспективным армейским тяжеловесом. Одновременно — спортивным инструктором при штабе части. До штаба — надзирателем производственной зоны. А всему этому предшествовала давняя беседа с чиновников райвоенкомата.
— Ты парень образованный, — сказал комиссар, — Мог бы на сержанта выучиться. В ракетные части попасть… А охрану идут, кому уж терять нечего…
— Мне как раз нечего терять.
Комиссар взглянул на меня с подозрением:
— В каком это смысле?
— Из университета выгнали, с женой развелся…
Мне хотелось быть откровенным и простым. Доводы не убедили комиссара.
— Может, ты чего-нибудь это самое… Чего-нибудь слямзил? И смыться норовишь?
— Да, — говорю, — у нищего — жестянку с медяками.
— Не понял, — вздрогнул комиссар.
— Это так, вроде шутки.
— Что в ней смешного?
— Ничего, — говорю, — извините.
— Слушай, парень! Я тебе по-дружески скажу, ВОХРА — это ад!
Тогда я ответил, что ад — это мы сами. Просто этого не замечаем.
— А по-моему, — сказал комиссар, — ты чересчур умничаешь.
Отчаявшись разобраться, комиссар начал заполнять мои документы.
Через месяц я оказался в школе надзорсостава под Ропчей. А еще через месяц инспектор рукопашного боя Торопцев, прощаясь, говорил:
— Запомни, можно спастись от ножа. Можно блокировать топор. Можно отобрать пистолет. Можно все! Но если можно убежать — беги! Беги, сынок, и не оглядывайся…
В моем кармане лежала инструкция. Четвертый пункт гласил: «Если надзиратель в безвыходном положении, он дает команду часовому — «СТРЕЛЯЙТЕ В НАПРАВЛЕНИИ МЕНЯ…»
Штрафной изолятор, ночь. За стеной, позвякивая наручниками, бродит Анаги. Опер Борташевич говорит мне:
— Конечно, всякое бывает. Люди нервные, эгоцентричны до предела… Например? Раз мне голову на лесоповале хотели отпилить бензопилой «Дружба».
— И что? — спросил я.
— Ну, что… Бензопилу отобрал и морду набил.
— Ясно.
— С топором была история на пересылке.
— И что? Чем кончилось?
— Отнял топор, дал по роже…
— Понятно.
— Один чифирной меня с ножом прихватывал.
— Нож отобрали и в морду?
Борташевич внимательно посмотрел на меня, затем расстегнул гимнастерку. Я увидел маленький, белый, леденящий душу шрам…