Ночью я спешу из штаба в казарму. И самый короткий путь — через зону. Я шагаю мимо одинаковых бараков, мимо желтых лампочек в проволочных сетках. Я спешу, ощущая родство тишины и мороза.
Иногда распахиваются двери бараков. Из натопленного жилья с облаком белого пара выскакивает зек. Он мочится, закуривает, кричит часовому на вышке:
— Але, начальник! Кто из нас в тюрьме? Ты или я?!
Часовой лениво матерится, кутаясь в тулуп…
Из южного барака раздается крик. Я бегу, на ходу расстегивая манжеты. На досках лежит в сапогах рецидивист Купцов, орет и указывает пальцем. По стене движется таракан, черный и блестящий, как гоночная автомашина.
— В чем дело? — спрашиваю я.
— Ой, боюсь, начальник! Кто его знает, что у таракана на уме!..
— А вы шутник, — говорю я, — как зовут?
— Зимой — Кузьмой, а летом Филаретом.
— За что сидите?
— Улицу неверно перешел… С чужим баулом.
— Прости, начальник, — миролюбиво высказывается бугор Агешин, — это юмор такой. Как говорится, дружеский шарж. Давай лучше ужинать…
«Поем, — думаю я, — они ведь такие же люди… А человек от природы…» И так далее…
Ели мясо, зажаренное в бараке на плите. Потом курили. Кто-то взял гитару, сентиментальным голосом напевая:
…Выше голову, милый, я ждать не устану,
Моя совесть чиста, хоть одежда в пыли,
Надо мной раскаленный шатер Казахстана,
Бесконечная степь золотится вдали…
«Милые, в общем-то, люди, — думал я, — хоть и бандиты, разумеется… Но ведь жизнь искалечила, среда заела…»
— Эй, начальник, — сказал бугор Агешин, — знаешь, кого ты ел?
Все засмеялись. Я встал.
— Знаешь, из чего эти самые котлеты?
Я почувствовал, как в моем желудке разрывается бомба.
— Из капитановой жучки… Шустрый такой был песик
…Надо мной раскаленный шатер Казахстана,
Бесконечная степь золотится вдали,
И куда ни пойду, я тебя не застану,
О тебе рассказать не хотят ковыли…
— Вот ты и скажи ему, — говорит Фидель.
— Капитан этого не переживет. У старика, кроме пса, и друзей-то нет. Не могу, ей-богу…
— Ты же боксер. У тебя нервы крепкие.
— Ей-богу, не могу.
— Сказать-то надо все равно.
— Тебе полегче. У тебя с капитаном и дел никаких.
— При чем тут я? Кто съел, тот пусть и говорит.
— Зачем ты напоминаешь?!.. Меня и так выворачивает каждую секунду.
— Он пистолет в кармане носит. Как бы он не это самое… Узнав про такое дело…
— Что и говорить, старик на пределе. Жена не пишет, сын — какой-то гопник… Брошка у него ДРУГ.
— А если телеграмму послать?
— Это не пойдет.
— Все равно сказать придется. А ты человек образованный, умеешь с людьми разговаривать.
— То есть?
— Не зря тебя при штабе держат. Со всеми находишь язык.
— Что ты хочешь этим сказать?
— С тобой половина офицеров на «вы».
— Ну и что?
— Вот и говорят, что ты — композитор.
— Чего?
— Ничего. Композитор. Оперу пишешь. В смысле — оперуполномоченному. Куму…
Перегнувшись через стол, я ударил Фиделя железной линейкой. На щеке его остался багровый след. Фидель отскочил и крикнул:
— Ах ты, штабная сука! Шестерка офицерская!..
Тут я почувствовал, как накатывает волна спасающего от раздумий бешенства. Фидель двигался медленно, как пловец. Я ударил слева, потом еще. Увидел на расстоянии шага — круглый, четко оформленный подбородок. Я вбивал туда свои обиды, горечь, боль… Из-под ног Фиделя вылетела табуретка. Дальше — кровь на листах продовольственного отчета. И хриплый голос капитана Токаря, появившегося в Дверях:
— Отставить! Я кому говорю — отставить!..
Опустив глаза, я сказал капитану Токарю все. Он вы слушал меня, расправил гимнастерку и неожиданно заговорил быстрым старческим шепотом:
— Я с них вычту. Непременно вычту. Я за Брошку в Котласе тридцать рэ уплатил…
Вечером капитан Токарь напился. Он буйствовал в поселковом шалмане. Порвал фотографию лошади. Ругал последними словами жену. Такими словами, которые давно уже значение потеряли. А ночью шел куда-то мимо электростанции. И пытался, роняя спички, закурить на ветру…
Рано утром я вновь подметаю крыльцо. Потом — мимо грязных сугробов — к воротам.
Я иду под луной, откровенной и резкой, как заборная надпись. Жду капитана — стройного, тщательно выбритого, невозмутимого. Прикладываю руку к виску. Затем роняю ее, как будто совершенно обессилев. И наконец, учтивым, задорным, приязненным голосом спрашиваю:
— Ну как, дядя Леня?..
Прошло двадцать лет. Капитан Токарь жив. Я тоже. А где этот мир, полный ненависти и страха? Он-то куда подевался? И в чем причина моей тоски и стыда?..
11 июня 1982 года. Нью-Йорк
Этот большой кусок я переправил через Ричарда Нэша. А ведь он почти что коммунист. Тем не менее занимается нашими вздорными рукописями. Все дико запуталось на этом свете.
На КПП сидели трое. Опер Борташевич тасовал измятые, лоснящиеся карты. Караульный Гусев пытался уснуть, не вынимая изо рта зажженной сигареты. Я ждал, когда закипит обложенный сухарями чайник.
Борташевич вяло произнес:
— Ну, хорошо, возьмем, к примеру, баб. Допустим, ты с ней по-хорошему: кино, бисквиты, разговоры… Цитируешь ей Гоголя с Белинским… Какую-нибудь блядскую оперу посещаешь… Потом, естественно, в койку. А мадам тебе в ответ: женись, паскуда! Сначала загс, а потом уж низменные инстинкты… Инстинкты, видишь ли, ее не устраивают. А если для меня это святое, что тогда?!..
— Опять-таки жиды, — добавил караульный.
— Чего — жиды? — не понял Борташевич.
— Жиды, говорю, повсюду. От Райкина до Карла Маркса… Плодятся, как опята… К примеру, вендиспансер на Чебью. Врачи — евреи, пациенты — русские. Это по-коммунистически?
Тут позвонили из канцелярии. Борташевич поднял трубку и говорит:
— Тебя.
Я услышал голос капитана Токаря:
— Зайдите ко мне, да побыстрей.
— Товарищ капитан, — сказал я, — уже, между прочим, девятый час.
— А вы, — перебил меня капитан, — служите Родине только до шести?!
— Для чего же тогда составляются графики? Мне завтра утром на службу выходить.
— Завтра утром вы будете на Ропче. Есть задание начальника штаба — доставить одного клиента с ропчинской пересылки. Короче, жду…
— Куда это тебя? — спросил Борташевич.
— Надо с Ропчи зека отконвоировать.
— На пересуд?
— Не знаю.
— По уставу нужно ездить вдвоем.
— А что в охране делается по уставу? По уставу только на гауптвахту сажают.
Гусев приподнял брови:
— Кто видел, чтобы еврей сидел на гауптвахте?
— Дались тебе евреи, — сказал Борташевич, — надоело. Ты посмотри на русских. Взглянешь и остолбенеешь.
— Не спорю, — откликнулся Гусев…
Неожиданно закипел чайник. Я переставил его на кровельный лист возле сейфа.
— Ладно, пойду…
Борташевич вытащил карту, посмотрел и говорит:
— Ого! Тебя ждет пиковая дама.
Затем добавил:
— Наручники возьми.
Я взял…
Я шел через зону, хотя мог бы обойти ее по тропе нарядов. Вот уже год я специально хожу по зоне ночью. Все надеюсь привыкнуть к ощущению страха. Проблема личной храбрости у нас стоит довольно остро. Рекордсменами в этом деле считаются литовцы и татары.
Возле инструменталки я слегка замедлил шаги. Тут по ночам собирались чифиристы.
Жестяную солдатскую кружку наполняли водой. Высыпали туда пачку чаю. Затем опускали в кружку бритвенное лезвие на длинной стальной проволоке. Конец ее забрасывали на провода высоковольтной линии. Жидкость в кружке закипала через две секунды.
Бурый напиток действовал подобно алкоголю. Люди начинали возбужденно жестикулировать, кричать и смеяться без повода.
Серьезных опасений чифиристы не внушали. Серьезные опасения внушали те, которые могли зарезать и без чифиря…
Во мраке шевелились тени. Я подошел ближе. Заключенные сидели на картофельных ящиках вокруг чифирбака. Завидев меня, стихли.
— Присаживайся, начальник, — донеслось из темноты, — самовар уже готов.
— Сидеть, — говорю, — это ваша забота.
— Грамотный, — ответил тот же голос.
— Далеко пойдет, — сказал второй.
— Не дальше вахты, — усмехнулся третий…
Все нормально, подумал я. Обычная смесь дружелюбия и ненависти. А ведь сколько я перетаскал им чая, маргарина, рыбных консервов…
Закурив, я обогнул шестой барак и вышел к лагерной узкоколейке. Из темноты выплыло розовое окно канцелярии.
Я постучал. Мне отворил дневальный. В руке он держал яблоко.
Из кабинета выглянул Токарь и говорит:
— Опять жуете на посту, Барковец?!