Филомена зевнула и села. Завязки чепца намокли от пота и больно врезались в горло. Она вцепилась ногтями в узел, пытаясь их ослабить, однако ногтей у нее почти не было.
— Dominus vobiscum, — прозвучало у двери. Сестра Антония постучала раз, другой. — Dominus vobiscum. Что там с тобой, сестра?
Филомена молчала, боясь, что если заговорит, то расплачется. Она по-прежнему возилась с узлом, думая про себя: «Были бы у меня ножницы! Собственные ножницы. Но это против обета святой бедности. Было бы у меня зеркало! Но это против обета святого воздержания».
— Да что там такое?! — крикнула сестра Антония уже сердито. — Dominus vobiscum. Оглохла, что ли?
Узел развязался. Филомена бросила чепец на грубое одеяло, спустила босые ноги на линолеум и потянулась. Плечи и руки от локтя вверх, скрытые под рубахой, были сплошь в маленьких синяках.
— Dominus vobiscum. Ты там не заболела часом?
«У меня болит душа», — подумала она, а вслух произнесла нараспев:
— Et cum spiritu tuo[44].
Голос-предатель звучал, как обычно, хотя горло саднило от слез, а грудь стискивали нечестивые надежды.
— Сразу бы так, — сказала сестра Антония и двинулась дальше по коридору.
* * *
После часового стояния на коленях в монастырской часовне Филомена пошла на кухню помогать сестре Антонии с завтраком.
— Я думаю, у отца Фладда есть пророческий дар, — сказала она, разливая по кружкам слабый чай.
— Вот как? — вежливо переспросила старая монахиня. — Интересно, может ли он предсказать, кто победит на скачках в Айнтри?
— Пророческий дар — это не предсказывать будущее. Это значит говорить об истинной природе вещей.
Лицо у крошки Филомены было заплаканное, и сестре Антонии смутно припомнились собственные первые годы в монастыре: ритуальные унижения и одинокие ночи. Поскольку она раздавала завтрак, то по доброте душевной положила бедной девочке лишний половник овсянки — пусть хоть поест вволю.
Утро. Джадд Макэвой, улыбаясь и насвистывая себе под нос, вытер пыль с полок, отодвинул засов на двери лавки и повернул картонку в витрине надписью «Открыто» наружу. Агнесса Демпси мыла посуду после завтрака. Отец Фладд облачался к мессе, возлагая на себя каждую из одежд с чтением положенных молитв. Филли видела его мысленным взором: амикт, альба, пояс, манипул, стола, казула[45]. «Убели мя, Боже, очисти сердце мое…»
Первым уроком у нее была физкультура. Не с тем классом, который она готовила к причастию, а со школьниками постарше. Их детское обаяние уже потускнело и осыпалось, как старая штукатурка.
Прежде всего надо было их переодеть в жаркой духоте класса; ночью подморозило, и до десяти утра в колеях поблескивал иней. Девочки, стоя между партами, втискивались в толстые темно-синие шаровары, потом через голову стягивали платья и слои кофт; мальчикам предстояло заниматься в серых фланелевых штанах до колен. Затем все взяли черные спортивные тапки из ящика в углу класса. Тапки были казенные, похуже и получше, но главным образом похуже. Дети по большей части не знали своего размера, а если и знали, то все равно не могли бы выбрать тапки по ноге, поскольку принцип был один: хватай что успеешь. Обуваться требовалось в полной тишине. Филомена высилась над ними, сверкая глазами, грозная в это утро, и следила, чтобы никто не пикнул. Впрочем, это не мешало детям молча бить друг друга по рукам и щипаться, сражаясь за тапки.
Наконец все обулись, построились и вышли. Ниссеновский барак служил разом спортивным залом и столовой; здесь пахло топленым жиром и тестом. Деревянные столы и стулья были составлены в штабеля, а на полу дети расставили снаряды. Мать Перпетуя произносила это слово с нажимом: «Комитет по образованию выделил нам снаряды». До этого года в школе были только небольшие овальные маты, по одному на ребенка. Дети раскладывали их на полу и принимались самозабвенно на них кататься. Потом можно было перейти к прыжкам на месте — упражнение, пригодное для всех возрастных групп. Дети с ним по большей части справлялись. И оно не наносило ущерба их психике.
Однако снаряды внесли в детскую жизнь новые страхи. Они были твердые и блестящие, с острыми углами. Просто собрать их всякий раз оказывалось сложной инженерной задачей; дети в легкой физкультурной одежде обливались потом, словно полуголые заключенные, строящие мосты для японцев. Была высокая лестница на опорах — видимо, на ней полагалось подтягиваться и (как предполагала Филомена) просовывать голову между перекладинами. Но больше всего детей пугало толстое круглое бревно: оно стояло на металлических ногах и доходило Филомене до груди.
— Разбейтесь на команды, — обреченно приказала она. — Ты, ты и ты.
Никто не хотел лезть на бревно. Дети не знали, как это делать и зачем. Некоторые, когда доходила их очередь, подлезали снизу, обхватывали бревно руками и пытались закинуть на него ноги, чтобы повиснуть спиной вниз. Пример оказался заразительным. Все дети попробовали; у некоторых получалось хуже, чем у других, и мало кто смог провисеть долго. Перед лицом снарядов их робость становилась более очевидна — робость, неуклюжесть, хилость, плохое зрение. Дети испытывали стыд за себя — единственное чувство, на какое были способны. Они догадывались, что у бревна есть тайный, недоступный им смысл, и другие дети, которым больше повезло в жизни, умеют с ним управляться. Комитет по образованию прислал снаряды в качестве урока на будущее — чтобы маленькие федерхотонцы уже сейчас осознали свое ничтожество, из которого им не выбраться по гроб жизни.
«Месса уже давно закончилась», — подумала Филомена. Она стояла в тени у дальней стены барака, предоставив детям делать что им вздумается, поскольку знала: никто из сестер сюда не войдет. Довольно скоро ребятишки устали от висения на бревне и, робко поглядывая на нее, вытащили привычные овальные маты, потом уперлись тощими грязными ручонками в пол и принялись скакать на четвереньках. Двое маленьких недерхотонцев сели в уголке и принялись друг друга гипнотизировать.
Он мог бы меня здесь разыскать, думала она. Если он спросит в школе, ему скажут, что я здесь. Только он не спросит. Не станет спрашивать. Хотя он мог бы придумать повод. Притвориться, будто я нужна ему для какого-нибудь дела. Для какого? Теперь, когда я больше не ризничая, он не может сказать: «Мне очень, очень нужно хорошенько начистить подсвечники, отполировать их до блеска». Так что в таком случае он может попросить?
Впрочем, ему не нужен клерикальный предлог, чтобы со мной увидеться, он же не священник? Знала ли я это с самого начала или только подозревала? Выдал ли он себя чем-то или я просто чуяла нутром, что он самый обычный человек?
Нет, поправила она себя, не обычный. Совсем не обычный. То, что поразило ее утром при пробуждении, теперь вспомнилось снова: она не могла представить его лицо. Ладно, за мессой священника видишь главным образом со спины, но разве они не пробыли вместе около часа тогда, на огородах? Возможно, думала Филомена, я вглядывалась так пристально, что не видела. Смотрела на него так же, как он на меня, взглядом, проникающим сквозь кожу. Есть такое выражение «пожирать глазами». Ее глаза выели его черты; она, как глупая маленькая обжора, заглотила их в один присест, не оставив ни крошки на черный день, на смертный час.
Закончилось время урока. Филомена выстроила детей и повела их по дороге. Солнце пробилось сквозь тучи и теперь слабо светило за голыми ветками деревьев.
— Смотрите, малиновка! — сказала она, указывая в канаву, где между сухих листьев прыгала птичка с буровато-серой спинкой.
— Да, сестра, — послушно ответили дети. Они смотрели туда, куда она указывала, но не видели птицу, потому что не понимали, кого надо высматривать. Они знали воробьев. Голубей. И все.
Строем они обогнули поворот дороги; навстречу, оживленно беседуя с Агнессой Демпси, шел отец Фладд.
Сестра Филомена велела детям остановиться и пропустить священника. Когда тот поравнялся с ними, они хором протянули нараспев: «Добро-е-е утро-о-о, отец Фладд. Добро-е-е утро-о-о, мисс Демпси».
Они так говорили с пяти лет; это было первое, чему их научили в приготовительном классе. Иногда Филомене казалось, что если она еще раз услышит это хоровое завывание, то возопит от ужаса и отчаяния, сядет на землю, разорвет свои одежды, посыплет голову пеплом, дабы искупить глупость мира сего. Христос отдал жизнь, стремясь избавить нас от бремени греха, но, насколько Филомена могла судить, и пальцем не шевельнул, чтобы спасти нас от нашей глупости. Пока она думала обо всем этом, сердце у нее забилось сильнее. Ей казалось, что оно поднимается к горлу, трепещет и бьется в тесном пространстве; никто не увидит его под рясой, а будь она обычной женщиной, в юбке и блузке? Люди бы толкали друг друга в бок и говорили: «Глянь, у бедняжки сердце рвется наружу!» Мысль удивила и напугала ее: она, монахиня, подумала о себе как о женщине! Кровь прихлынула к лицу, руки задрожали.