«Норма — это посредственность», — окончательно проснувшись, пробормотал Раслов и сжёг исповеди своих пациентов.
Их пепел и стал подлинным его дневником.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ТЕКУЩИМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
После неудавшегося юбилея Кондратов отлучил себя от дома.
«Нет ничего банальнее бунта против отца», — думал он, и его губы, как тучи, нависали над подбородком. Адам пропадал где-то целыми днями, с отцом его разделяла пропасть, и Анастасия, не успевавшая сушить мокрые от слёз подушки, разрывалась, как паром между речными берегами.
Она осунулась, постарела и не видела себя счастливой даже во сне.
А Кондратов уже раскаивался, чувствуя вину, как чужой пот. Накрывшись толстенным «Собранием ересей», он лежал с ладонями под затылком, и сознание дурного отцовства угнетало его, как могильная плита. А чуть раньше он прочитал
ИСТОРИЮ О МОТИВАХ ИСКУПЛЕНИЯВ пятом веке нашей религии в деревнях Малой Азии проповедовал Клемент Сириец, которого одни считали пророком, а другие — болтуном. Клемент был горбат, одноглаз и имел язык такой длинный, что мог волочить по земле. Согнувшись в три погибели, он натягивал посохом дороги, которые стрелами упирались в лук горизонта, и отбрасывал две тени — одну за спину, а другую под ноги — чтобы указывала путь. Упражняясь в красноречии, он говорил сам с собой, так что его распухший язык покрывался мозолями.
«Ваш Бог — пустота, — заклинал он дехкан, взобравшись на холм и уставившись единственным глазом, — вы поклоняетесь Ему, как слепые зеркалу!» Иногда в него летели проклятия, чаще — камни. Но Клемент не смущался. «Вы не видите себя в Боге, — вопил он, — оттого и распинаете Его!» Сириец доставал из котомки финик и принимался грызть. А крестьяне, избалованные бродячими философами, нетерпеливо кричали, чтобы он продолжал. Клемент не заставлял себя ждать. Дёргая горбом, он учил, что Христос был сначала Сыном, изгнанным Отцом, а после Голгофы стал прощёным Адамом, принятым снова в Царствие Небесное. «И нас простят, — добавлял он, — когда Отец поймёт, что наши грехи — Его ошибки…» Пока крестьяне отличали в этой странной религии примесь арианства от ереси докетов, Клемент скрывался из виду, наматывая дороги на пятки. Его сандалиям приписывали волшебные свойства. «Господь наделил всех братской любовью», — утром смущал он нищих на рынке Царьграда. «Но потом между людьми встали деньги…» — договаривал он вечером в Антиохии.
И повсюду стражники оглашали его главную примету: «Один глаз — и тот кос».
Заканчивая речи, Клемент испарялся лужицей на солнце, так что только ветер, шевеля камыш, доносил его жалобу Творцу.
Раз на голой, как палка, дороге Клемента нагнал всадник. Он встал против солнца, и его лица не было видно.
— Так это ты утверждал, — грозно спросило темневшее на плечах пятно, — будто людские пороки — несовершенство Господа?
Клемент испугался.
— Всё простится, кроме хулы на Духа Святого, — защитился он Евангелием.
— Откуда тебе знать? — задумчиво спросил всадник. — Уж не ты ли писал этот дневник? Или тебя привлекли к Судебному протоколу?
Он вдруг рассыпался мелким смехом, и его конь из вороного стал бледным.
— Моя философия помогает жить… — пробормотал Клемент.
— А поможет ли она умереть? — опять рассмеялся всадник, будто разломил пополам яблоко.
И проткнул Клемента копьём.
Из-под копыт небо казалось с овчинку, так что Клемент прикрыл глаз.
Это последнее впечатление и стало его дневником.
«Отцы виноваты перед детьми, — думал Кондратов. — Они без спроса пригласили их в чужой, неприветливый дом…»
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ВСЕМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
Говоря, что человек без дневника — это пугало без тени, имеют в виду не ежедневные каракули, которые выводят от скуки. Настоящий дневник пишут симпатическими чернилами на невидимой бумаге. И он не совпадает с биографией — подлинный смысл происходящего сокрыт. Добраться до него труднее, чем до кощеевой смерти, молвленное про нас слово находится за семью морями и хранится за семью печатями.
Когда переворачивается последняя страница дневника, мы умираем. На Страшном Суде мы с удивлением читаем прожитое, выковыривая его из букв, становимся равными Богу, наблюдавшему со стороны Своё тело на кресте.
И на очной ставке с собой выносим себе приговор.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ НЕДОСТАЮЩИМ В НЕДЕЛЕ ДНЯМ
В узкой камере со стульчаком в углу и засиженным слизняками потолком горбился арестант. Он зарос щетиной такой колючей, что и верблюд не решился бы её лизнуть. Арестант скрестил ноги на нарах, точно паук, и уныло тянул:
— Будут золота корыта, будут девки, а пока стены плесенью покрыты, по окнам шарят облака…
Песня билась о ставни, как мотылёк, прорываясь к тусклому, обманчивому солнцу.
«Спаси меня!» — уставился вдруг арестант на Кондратова, как на икону, едва не прожигая взглядом.
Кондратов ворочался с бока на бок, точно кусали клопы.
Спрыгнув с нар, арестант состроил рожу. «Да я тебя насквозь вижу! — вытянул он палец. — Такие ушами ловят эхо, руками — тень, и видеть сны для них — тяжёлая работа!»
Кондратов вздрогнул и проснулся в поту, таком холодном, что на окне замёрзла герань. Он лежал в комнате, как в футляре, за окном высились горы, а зеркало отражало его всклоченные волосы. Он поправил их пятернёй и распахнул дверь, которая, скрипнув, прикрыла окно.
Теперь он думал на языке, с которого не знал перевода, и его молчание сливалось с тишиной гор.
— Девочка нужна? — вырос перед ним чернявый цыган.
Кондратов отмахнулся.
— Может, денег нет? — завертелся под ногами цыган. — Так ты напиши что-нибудь — куплю.
Кондратов развёл руками.
— Мыслей нет, — неожиданно признался он.
— С мыслями и дурак напишет, — ухмыльнулся цыган. — Ты напиши, когда нет.
И вдруг застучал копытом, заметая следы вывалившимся из-под платья хвостом.
— Я — падший ангел, и я же — вечный жид, — заметив недоумение Кондратова, признался он. — Я присутствовал при Сотворении и знал имя Иеговы, но забыл… — Он клацал челюстью, точно птица, клюющая зерно. — Вот мыкаюсь теперь по чужим грёзам, потому что Господь лишил меня собственных… — На ноге у него вырос птичий ноготь, которым он задумчиво чертил песок. — С тех пор, как меня отлучили от неба, ваши фантазии питают мои иллюзии…»
— Иллюзия и фантазия — одно и то же, — возразил Роман, и улыбка зацепила уголки его губ, как сбежавшее молоко края миски.
— Ошибаешься! — замахал руками сатана. — Фантазия — это то, что существует, хотя кажется, что её нет. А иллюзия — то, чего нет, хотя кажется, что она существует.
Кондратов прикусил язык и подумал, что на дне логики скалится абсурд.
— Логика для мира, — произнёс он, и его голос задрожал, как у евнуха, — для Царствия Небесного — воображение.
Сатана задрал кверху козлиную бороду.
— Мир и есть Царствие Небесное, — с напускным безразличием возразил он. — Разве вы не входите в него узкими вратами? И разве знаете о нём больше?
Тропинка истёрлась о скалы, едва не задевая крыльями, над головой кружились птицы, и, сыпля вниз перья, гадили налету. Показался тупик, и Кондратов, замедлив шаги, вспомнил про арестанта.
— Вот-вот, — поддакнул сатана, — попробуй освободи его! Для этого нужно выковырять его из глыбы сна, а он там, — как буква в слове, — топором не вырубишь!
Кондратов вдруг почувствовал, что говорит на языке, которого не понимает.
— Значит, фантазию не выбирают, и Бог бессилен что-либо изменить?
— Что-то вроде этого.
Кондратову стало не по себе.
— Ну, а как насчёт образов? — ахнул цыган, будто ударил в колокол. Забегая вперёд, он по-собачьи заглядывал в глаза. — Кинешь парочку изголодавшемуся бесу? А уж как я буду их грызть, как буду грызть!
Выпустив клыки, он с рёвом набросился на хвост.
И тут Кондратов окончательно проснулся, осознав, что сон про арестанта был сном во сне…
Дневники переплетаются, как волосы любовников, которые растут к подушке с разных голов. Они отражают мир, как висящие напротив зеркала — попавшую между ними свечу. Вот что сообщает дошедший из глубин сна по голубиной почте
ДНЕВНИК АРЕСТАНТАМне чудится, будто я заключён в сон, замки которого крепче запоров моей камеры, а стены толще. В этом сне нет ни входа, ни выхода, он глубже бездны и шире небес. Я выхожу из него, только заснув, а погружаюсь с пробуждением.
Сегодня я видел во сне мужчину с губами, нависшими над подбородком, а, проснувшись, мучительно решал: «То ли я сейчас видел во сне мужчину, то ли мужчина видит теперь во сне сидящего на нарах арестанта». В конце концов, я решил, что он — Бог, и стал горячо молиться.