Лилиана, вероятно, усугубила это чувство. Она не сумела, доверившись доктору и открыв свою душу, подарить ему возможность исповедаться самому. Она не догадывалась, как он страдал от подобных отказов, как устал от того, что люди в его жизни появляются и тут же исчезают. Приезжают в Голконду, сидят на пляже, обедают с ним, беседуют столько времени, сколько требует консультация, а потом отправляются на родину. Какое несказанное облегчение испытал бы он, окажись сам среди тех, кто уезжает, а не остается!
Диана была уверена в том, что доктор тайно искал смерти. Теперь Лилиана могла добавить к этому образу другие, которым до сих пор не находилось места. Мысль о его душевных страданиях потянула за собой целый шлейф впечатлений, полученных в разное время, но до сих пор не сопоставленных и бессвязных, как импрессионистские фрагменты. Доктор как бы срывал с ее глаз шоры, чтобы разоблачить тревогу, уныние, одиночество, все, что контрастировало с ландшафтом, насыщенным оранжевым, бирюзовым и золотистым. Полагая до сих пор, что он плывет вместе с потоками жизни Голконды, Лилиана видела только то, что лежало на поверхности. И вдруг неожиданно объявилось его внутреннее «Я», доселе пребывавшее на периферии, за кулисами. А вместе с ним обнаружились все те прежде невидимые области его жизни и жизни других людей, которые видят глаза души, но которые отвергаются сознанием, хотя временами эти «привидения» поглощают живого человека, и тогда по сцене начинает двигаться пустой, сомнамбулический персонаж. Увидев истинного доктора Эрнандеса, одинокого, отделенного от жены и детей ее ревностью и ненавистью к Голконде, возникшей в исполненной страданий, трагической жизни города удовольствий, Лилиана впервые сумела увидеть за одномерным профилем своего мужа — отправляющегося на работу, склоняющегося над детьми — совершенно новую личность. Теперь это был Ларри, пленник собственного молчания, которого она освободила, посетив того мошенника в тюрьме. Сквозь прутья решетки мексиканской тюрьмы она сумела прочесть молчаливые послания Ларри. Образ двоился, троился, словно в калейдоскопе, разбивающем узор и повторяющем его в бесконечных комбинациях. Теперь она видела по меньшей мере двух Ларри: одного — с выражением голода и желания на лице, которое впечатлило ее в день рождения куда больше, чем веселость танцующих гостей, и другого — добропорядочного мужа и семьянина, расточающего заботу, подарки и нежность, подобно доктору Эрнандесу, и так же, как он, мечтающего о недоступных наслаждениях.
А в самолете, за толстым стеклом иллюминатора возник еще один образ: Ларри, стоящий за стеклянной перегородкой в телевизионной студии. Лилиана вспомнила, как однажды она записывалась с оркестром, а Ларри сидел в комнате звукозаписи. Он забыл о том, что она его не слышит, и, когда музыка кончилось, вскочил с места и, улыбаясь и жестикулируя, высказал тот прилив чувств, что вызвала в нем музыка. Недоуменное выражение ее лица заставило его усилить жестикуляцию, проявить свои чувства в несвойственной ему театральной манере в надежде, что экспрессия тела и лица поможет ему передать свое послание и без помощи слов.
Тогда эта сцена сбила Лилиану с толку, но теперь стала совершенно прозрачной. Она не услышала Ларри потому, что он не воспользовался обычными средствами общения. Эти два образа словно выразили всю суть драмы их брака. Сначала ее отклик на невысказанную потребность, на немой призыв, затем неспособность принять его послание. Он был пленником собственного молчания. А она воспринимала это молчание как отсутствие.
Он-то ответил на ее потребность! А она требовала от любви того, чего не может дать ни один человек. Она жаждала любви настолько сильной, чтобы она нейтрализовала ее комплекс неполноценности, любви, которая днем и ночью была бы занята восстановлением образа достойной любви Лилианы, образа, который она разрушила бы сразу, как только он появился. Любви, которая бы с математической точностью занималась поддержанием внутреннего равновесия между ее шаржем и той Лилианой, которую она могла бы принять. Любви, которая бы без устали повторяла: Лилиана, ты красивая, Лилиана, ты чудесная, Лилиана, ты благородная, добрая, вдохновенная, и все это в то самое время, когда она твердила бы себе: Лилиана, ты злишься без повода, ты не подумала, ты его обидела, ты не была терпелива с ребенком.
Бесконечная бухгалтерия, безостановочная проверка счетов.
Но чего хотел Ларри? Правда, что он принял это отречение от жизни и казался удовлетворенным тем, что Лилиана вместо него живет в мире музыкантов (раньше он сам хотел стать музыкантом, но его желание не сбылось). Правда, что он казался удовлетворенным своей молчаливостью, тем, что позволяет играть и говорить ей и ее джазовым музыкантам. Эта побочная жизнь казалась вполне естественной. Но разделение труда превратилось в шараду. Когда они устали от этого (Лилиана — от его молчаливого контроля, Ларри — от ее доминирующей роли), они уже не знали, как поменяться ролями. Ларри начал принимать определенную форму, не имея непосредственного выхода в поток жизни, лишенный собственного акваланга, собственного запаса кислорода. Они напоминали сиамских близнецов с одной парой легких на двоих. А Лилиана лишь пыталась поддержать это течение, уходя в чужую жизнь за иллюзией завершенного цикла. Но никакие другие отношения не давали ей ощущения целостности. Ларри был единственным, с кем ей хотелось разделить свою жизнь, и в конце концов она начала искать его в других людях.
Отправившись в путешествие без него, она столкнулась с собственным несовершенством. Она обманывала себя, полагая, что легкие, позволяющие дышать и жить, принадлежат ей одной. Как много от Ларри она взяла с собой в путешествие — и поступала так, как поступал бы он, окажись здесь вместо нее. Теперь это уже она молчала, позволяя мексиканцам вести быстрые и плавные разговоры, а доктору Эрнандесу произносить монологи. Теперь это уже она отчуждалась от жизни Голконды, лишь на короткий миг подпадая под убаюкивающее воздействие того наркотика, каким была природа. Она вела себя точно так, как вел бы себя Ларри. Ее храбрость, ее вовлеченность в поток жизни существовали только в связи с Ларри, в сопоставлении с его уходом от жизни. А что делал он, освобожденный от ее присутствия? Быть может, он уже изжил тот образ Лилианы, который носил в душе, забыл ее черты? К какому Ларри она возвращается?
Разве исполнение роли любимого не является актом любви? Разве это не похоже на ту странную одержимость, которая случается, когда теряешь одного из родителей? Когда мать умерла, Лилиана на протяжении долгого года траура словно бы стала ею. Это была едва заметная одержимость, ибо Лилиана не принадлежала к народу, который практикует позволяющие ее воплотить ритуалы. Ритуалы, в которых дух ушедшего входит в тело живущего, в которых дух умершего родителя может войти в тело сына или дочери и жить в нем до тех пор, пока не будет удален оттуда либо с помощью молитв, либо посредством изгнания. Очевидно, все происшедшее с Лилианой не было связано с этими первобытными верованиями. И тем не менее дух матери перешел в нее. Когда мать умерла, Лилиана не поняла, что приобрела часть ее настроений, характерных особенностей, взглядов. Она просто думала, что чем старше становишься, тем меньше сопротивляешься влиянию семьи и больше подчиняешься фамильному сходству.
Лилиана смеялась над первобытными ритуалами одержимости, которые ей приходилось видеть на Гаити. И однако же существовала какая-то первобытная Лилиана, которая сопротивлялась окончательной потере матери, вбирая в себя ее манеры и черты характера (те самые, против которых она восставала, пока мать была жива, те самые, которые ранили ее в период взросления). Она стала пользоваться свистком, когда дети играли за пределами дома, и все чаще ругала детей за то, за что когда-то бранила ее мать: за неаккуратную одежду, за импульсивное и хаотичное поведение. Странный способ воздвигнуть памятник матери, утвердить ее непрерывность.
Точно так же она была одержима сейчас Ларри, и именно его пристрастное отношение к людям противилось свойственной Диане неразборчивости. В Голконде она, как и Ларри, стала впервые отстраняться от людей, не соответствующих ее уровню. Предпочитать одиночество нелегкому притворству, будто бы они ей интересны.
Приближаясь к дому, она думала: а что, если бы каждый из них не принял навязанную потребностью другого роль как условие брака? Потребность диктовала роль. А роли, продиктованные потребностью, а не личностью в целом, со временем становятся причиной угасания брака. Они как бы были женаты лишь на части друг друга. Как доктор Эрнандес был женат на женщине, любившей в нем только доктора и не желавшей узнать человека, который пытался избавиться от этой роли, войдя в жестокий мир наркоторговцев, желая оказаться в сердце жизни даже ценой смерти.