Некоторые полки уже или еще пустовали, поскольку тела хорошего качества тут же утилизировали, а совсем плохого – аннигилировали. На других представлены были лишь части тела, остатки невостребованных личных вещей или горсть пепла, "прах покойного". Алеша так увлекся изучением этого незаконченного романа в этикетках, что не услышал поднявшегося возле весов переполоха.
– "Семен Волкогонович Самогенов, – прочел Алеша под одной плавающей головой. – Родился в семье нищих крестьян. Достиг полного телесного и нравственного совершенства через 58 лет, после 2-летней интенсивной нормализации по методу Спазмана (стандартная формулировка). Член правящей педагогической партии, выпускник механического техникума в городе Улан-Тюбе, остроумен, жаден, добр, труслив, алкоголик. В клинику доставлен по многочисленным заявкам родственников. Подвергнут сбиванию автомобилем, полному излечению и повторному сбиванию, уже трамваем, после которого произошла радикальная физическая, моральная и нравственная нормализация.
Письменная благодарность родственников".
"А ведь меня тоже, кажется, родственнички", – впервые сознательно дошло до Алеши. Он вспомнил терпеливую настойчивость жен, попреки матери и их необъяснимое единодушие относительно его ненормальности, и словно дым вдруг сошел с глаз. "Вас бы сюда", – подумал он с искренней злобой к людям, желавшим ему добра.
С симпатией он вгляделся в плавающую в зеленоватом растворе голову выпускника механического техникума – все, что от него сохранилось. Густые и длинноватые для такого пожилого человека волосы без малейшего намека на редение дыбились и колыхались в микроскопических токах жидкости. Щеки были раздуты, как у подводного пловца, набравшего побольше воздуха впрок. В целом голова производила чрезвычайно приятное, бодрое впечатление, несмотря на некоторую отечность, естественную для этого состояния, и напоминала отлично выполненный восковой муляж.
"Бедный Семен Волкогонович, – со светлым спокойствием подумал
Алеша. – Вот ты и попал в свою вожделенную стихию, но, как нарочно, не можешь ее вкусить".
Алеша прошел мимо вертикальной витрины или, как он успел назвать это сооружение, "аквариума" с уже знакомыми и потому не очень интересными Полбиным и Нащокиным, подвешенными одной веревкой за ноги, как связка бананов, которые хозяйка припрятала под потолком кладовой да там и забыла, чтобы с досадой обнаружить только на следующий год, они засохли и покрылись паутиной. В аннотации было лаконично, но не без поэзии замечено, что они не могли жить по отдельности, ибо питались кровью друг друга.
Одноложцы оказались единственными знакомыми Алеши в подземном мире. Далее его путешествие погрузилось в такие дебри времени, каких он не предполагал в истории болезней. Один зал мертвых следовал за другим, экспонируя постепенный переход от комфортабельных, кондиционированных чудо-гробов с электронной начинкой, в которых готовые клиенты могли безвредно находиться хоть целую вечность, пока их не востребуют или не утилизируют, до наивного, порядком одряхлевшего пластикового модерна, где трупу нельзя было уже заглянуть в глаза из-за непроницаемой крышки, и, наконец, в жуткое национально-освободительное средневековье.
Архитектура и оформление залов также менялись соответственно эпохе. Бородатые интеллектуалы и их ногастые интеллектуалки в мини-халатах, запускающие по яйцевидным орбитам, словно бумажных голубков, не то ракеты, не то какие-то элементарные частицы (фрески сильно обветшали), уступали место зерновым и батальным картинам, в которых, помимо их обветшания, больше затронувшего более современную и, увы, менее доброкачественную живопись, общего было то, что прямо или косвенно, так сказать, в кадре или за кадром, в них присутствовал Петр Днищев, персонаж, узнаваемый не столько по внешности, которая менялась от огромной бородищи и шевелюры архаического периода, через донжуанскую бороду периода среднего, героического, до положительной, но кисловатой, бритой физиономии современности, сколько по его канонизированным атрибутам, известным каждому младенцу: бескозырке, тельняшке, белому (окровавленному, простреленному) халату, книге в одной руке и нагану (сабле, ножу, скальпелю, шприцу) в другой.
Зал следовал за залом навстречу Алеше. Свет постепенно тускнел, словно лампы постепенно слепли, а в некоторых залах померк совсем.
Из таких веяло гробами, и Алеша едва решался заглянуть в них, как в пропасть, с зажженной спичкой, перебрасывающей оранжевые отсветы с одного нагромождения на другое, хотя и понимал, что там не может находиться ничего более жуткого (куда уж более), чем в других местах, где было нестрашно. Состояние пола, стен и потолков тоже ухудшалось. Кое-где пол был разобран или разрушен, так что приходилось не без риска перебираться по балкам фундамента, а стены были замалеваны так небрежно, что сквозь полудетскую революционную мазню проступала живопись еще более глубокого прошлого: какие-то долгополые белобородые старцы.
Захоронения упрощались, становились, так сказать, более откровенными. Знатные в национально-освободительном отношении пациенты, как некий комиссар медицинской экономики Ртов, покоились в личных склепах или саркофагах с высеченными разъяснениями, а ненормальные попроще – кто без головы, кто без рук или ног, а кто и целый, но проткнутый или продырявленный, сваливались запросто, переплетенными, растопыренными кучами, в которых невозможно было разобрать, где кончается шея одного остова и начинается таз другого и кому принадлежит рука человека, как бы растущая из грудной клетки другого человека в истлевшем френче, и под которыми значилось просто: "Отряд ненормальных кавалеристов" или "Община патологических земледельцев".
Хотя в подземелье не было заметно никакой вентиляции, все продувалось какой-то странной, так сказать, гробовой свежестью.
Здесь не было ни смрада, ни ожидаемой вакханалии паразитов. За все время своего пути Алеша не заметил ни одного насекомого, ни одного червя, ни одной прочей паразитирующей твари. Похоже, все здесь проходило деградацию вплоть до исчезновения без всякого гниения, как бы выветривалось. "Одним словом, мощи", – подумал Алеша и присел на один из саркофагов. Только теперь он понял, вернее, почувствовал, что зашел слишком далеко. Он огляделся. Из комнаты вели три выхода, каждый из которых вел в следующую комнату со столькими же выходами, то есть ему одновременно предлагалось 12 вариантов заблуждения до такой головокружительной степени, что Алеша ослаб. "Вот я и пропал",
– понял он.
День исчезновения Теплина предшествовал Днищеву дню, главному празднику карапетов, – имеется в виду современное, так сказать, географическое население округа. День этот отмечался прекращением всяческих работ, процедур и обязанностей и обильной легализированной выпивкой и закуской за счет администрации, т. е. за счет ничтожной доли немалых средств, поступающих в казну больницы от бесплатного лечебно-воспитательного труда и творчества ненормалов. Случайно он приходился на день, в который отмечали свой главный праздник года, день Света, настоящие, древние, несуществующие карапеты, и сопровождался ритуальным фестивалем с многолюдными игрищами, костюмированными действами, шествиями, ритуально-эротическими по форме и поучительными по содержанию прятками, хороводами вокруг костра и салютом из орудия, точной уменьшенной модели древнекарапетской исторической хан-пушки.
В этот феерический день временно как бы исчезала стена между нормальными и ненормальными, официалами и неофициалами, воспитателями и воспитанниками, блудниками и аскетами, педагогами и педерастами, еще мертвыми и уже живыми, поскольку все они (все мы) произошли, как считалось, от одного интеллектуально-нравственного усилия великого матроса и действовали, бездействовали, злодействовали, благоденствовали лишь постольку (и настолько), поскольку и насколько предполагала его универсальная теория.
Надо ли говорить, что праздник носил яркую этническую окраску, разумеется, стилизованную и срежиссированную – ведь никто не имел точного понятия об этнических предках административных горцев, – и душой праздника витал повсюду образ Днищева, этого полумифического творца, положившего конец стихийной жизни края (в лице его варварского населения) организованной бесконечностью новой административно-воспитательной стихии, где жизнь и смерть, болезнь и здоровье, даже сами случайности не просто предугадывались, но организовывались и исполнялись самыми обычными скучноватыми людьми, посредственными профессионалами своего нехитрого дела.
При этом сегодняшний праздник был более чем просто величайший народно-государственный ритуал года. Двадцать пятое мая сего года было итогом нормализации как таковой, той условной хронологической точкой, к которой стремились оба бесконечных направления деятельности Спазмана по ликвидации ненормальности как со знаком плюс, так и со знаком минус. Сегодня, день в день по точному предвидению матроса-психиатра, оба эти направления долженствовали сойтись в великолепии абсолютного нуля, вечной пустоты, где ни прибавить, ни убавить, хотя бы потому, что отсутствует сам предмет изменения. Наконец через годы и годы непрерывного мучительного эксперимента Евсей Давидович приблизился вплотную, точнее, приблизил свое административно-хозяйственное детище к идеалу – физической вечности. Оставалось только сделать последний решительный шаг.