Я задумался было, но Катерина меня опередила:
— Как тебе Света?
— Света?
— Да. Света. Светлана… Хорошее ведь имя.
— Хорошее.
— Звучное такое. Меня мама поначалу Светой назвать хотела, потом передумала зачем-то… Ну что, Света или ещё что-нибудь?
— Мне Света тоже нравится. Только дети когда ещё у нас появятся! Тыщу имён успеем перебрать.
— Да вообще-то, — согласилась она. — Но пока, на данный момент, останавливаемся на этих: Олег и Света. Хорошо?
— Хорошо.
— Вот и умничка.
Заступление на работу всегда было для меня чем-то большим, чем просто смена интерьеров. Момент этот каждый раз становился погружением в иной мир. Мирок точнее, но именно погружением — мои чувства воссоздавали это только так. Возможно скрывалась за этим склонность к преувеличениям, но поделать что-либо с собой я был не в силах. Причудливость рождалась явная: улица, люди — всё так близко, так живо; и вдруг декорации менялись — огромное, пустое помещение, закрытые двери, полумрак. Время словно останавливалось здесь, застывало, и даже электронные часы на стене, пытавшиеся изобразить его движение, не имели со временем ничего общего, а высвечивали лишь случайный набор цифр. Вне этого кокона я растворялся среди людей, среди машин, среди городского шума — здесь же оставался вдруг наедине с собой, и ощущение это, ощущение самого себя, настоящего, конкретного, было таким удивительным и странным, что в первые ночи дежурств, помнится, я иногда попросту не понимал, что со мной происходило — такие необычные возникали вдруг образы. Потом привык, но тем не менее продолжал испытывать где-то в глубине собственного тела щемящее сладостным жжением предчувствие необычного и загадочного. Я стремился к нему.
Ощущение отрешённости наступало не сразу и даже не всегда. Виной тому были работники школы: всевозможные учителя, завучи, слесари, технички, которым нечего было больше делать, как только обламывать мой кайф, кучкуясь на ночь глядя в здании школы. Хорошо, если они покидали его через час-два после моего заступления: в таком случае оставался промежуток до сна, в который я мог ещё предпринять попытки к достижению нирваны. Но бывало и так — бывало не часто, и слава богу! — что засиживались они до глубокой ночи. Пусть в своих кабинетах, пусть моё существование их мало волновало, но, зная о присутствии посторонних, расслабиться я не мог. Бдеть же всю ночь сил хватало не всегда, сон оказывался сильнее. Да и особого желания бороться с ним не было. Тогда вся прелесть пропадала: насмотревшись на людей, снующих перед будкой, я заваливался спать, так и не вкусив прелестей одиночества.
Особым случаем являлись вечера, когда в школе засиживался дядя Веня.
Дядя Веня, или просто Вениамин, как все его звали, был реликвией этой школы. Он проработал здесь с самого её основания, то есть больше тридцати лет. Было ему сейчас за семьдесят. Фигуру его, даже на расстоянии и в полумраке, спутать с чьей-то другой было невозможно. Дядя Веня не вышел ростом — сам он называл цифру сто пятьдесят пять сантиметров, наверное так оно и было. Я по сравнению с ним казался великаном — на две головы выше, не меньше. Кроме крохотного роста обладал он неподражаемой походкой, а также незабываемыми движениями рук и головы. Дядю Веню знали все: в школе он числился сейчас плотником, но выполнял функции и слесаря, и сантехника, и электрика. Когда-то раньше работал он и сторожем. Сейчас директор не разрешал ему сторожить. Уволить его, однако, не увольнял, потому что был дядя Веня для школы человеком бесценным — он знал каждый болтик, каждый шуруп, каждый гвоздь, когда-либо вбитый в здание. Вот его-то я и застал в слесарке.
Был он один и был уже крепко пьян. Пьяным, впрочем, он бывал всегда, я даже не помню, видел ли я его когда-нибудь трезвым. Водку он пил вместо воды и прожить без неё не мог ни дня. Хотя бы бутылка имелась у него в каморке всегда, а количество пустой посуды не поддавалось исчислению. В тот момент, когда я переступил порог слесарки, дядя Веня трепетно наливал себе в стакан. Был он в телогрейке, но непонятно — то ли собирался уходить, то ли только что пришёл. Увидев меня, он искренне и неподдельно обрадовался.
Тут же возник другой стакан. Отказать дяде Вене я никогда не решался — он был слишком обидчив. Налил он мне добрых грамм сто. Мы подняли чаши и без чоканий и тостов выпили. Я отломил кусочек хлеба, закусил. Дядя Веня не закусывал.
Началась беседа. Все наши беседы проходили по одному и тому же сценарию: старик говорил, а я слушал. Говорил он интересно и был далеко не глупым человеком. Использовал немало поэтических цитат. Истории у него выходили занятные, полные трагизма, подчас скорби, но и живого юмора. Веяло от них большим домыслом, но слушались они захватывающе. Сегодняшняя была такой:
— У меня ведь три сына, ты знаешь. Было три, сейчас два осталось. Старшего убили. Убили, твари. Я ведь даже знаю кто, молчу только. Там дверь на защёлку закрыть ничего не стоило, это ведь ерунда, что повесился. Никогда бы он не пошёл на это. Мог бы, конечно, я заявить, что мол знаю кто это сделал, да страшно — и меня убьют. И мамку, и двоих младших. Нет, думаю, живите, суки, только оставьте в покое. Ну да ладно, хрен с этим, я не про то… Его ведь тоже Вениамином звали, как и меня. Вениамин Вениаминович, старший мой. Хороший был парень… И жена у него была хорошая. Её Верой звали. Ой, хорошая девка была! И красивая, и работящая — нравилась она мне. И хорошо они, знаешь, жили с Веней. Любили друг друга! Всё, блин, хорошо было. До одного прекрасного момента… Она экспедитором работала. По всей области ездить приходилось, по самым захолустным деревням. Мы ведь тоже тогда в деревне жили. И вот как-то пришлось ей в одной деревне заночевать. Зимой дело было. Ездили они тогда с каким-то кассиром молодым. Не то кассиром, не то бухгалтером, не помню уж. Ночевали в одной избе вместе. Соображаешь?.. Ну и случилась у них беда та самая. Утром уехали, всё, никто не знает ничего. И так бы всё и было хорошо, да только вела Верка на свою беду дневник. Знаешь, что это такое?.. А была она чувашка, писала на чувашском там. Думала наверно, что не поймёт никто. И надо же быть ей такой дурой — написала она обо всём в дневнике. Только фигня-то ведь какая: знаю я чувашский! И Венька знал, мы ведь в Чувашии долго жили. И случилось, что попался ему как-то в руки её дневник. Он всё, значит, вычитал, понял всё. И говорит ей: «Ах ты, сука этакая, проститутка гнусная, вон ты чем занимаешься вдали от мужа!» А та в слёзы: «Прости, дурой была. Каюсь…» Но Венька не слушал её. Он ведь тоже — молодой был, глупый ещё. Надавал её как следует и прогнал. Дурраак тоже, дурраак… Так они и расстались. А жаль… Она тоже, блин, дура: ну мало ли чё там было, чего в жизни не бывает, но зачем писать об этом?! Душа в душу ведь жили! Любили друг друга! И так всё глупо завершилось…
История эта искренне меня тронула. Даже пробудила на какие-то эмоции. Провожая дядю Веню до дверей и придерживаясь рукой за стенку, я ни о чём другом, кроме как о дневнике на чувашском, думать не мог. А старик болтал уже о чём-то другом, анекдоты травил, стишки декламировал. Но ушёл наконец. Я задвинул дверной засов, поставил на плиту кружку с водой и бессмысленно стал шляться по фойе. Настроение было замечательное, я даже насвистывал что-то и с удовлетворением и какой-то любовью оглядывал пустые пространства школы, где я был наконец-то один.
Вскоре поспел чай. Я выпил его с чёрствой, до ужаса вкусной коркой хлеба, а затем развалился в кресле. Стало жарко — на лице выступил пот, я вытирал его носовым платком. Свитер однако не снимал. Школа была обиталищем сквозняков, они сифонили отовсюду, а сквозняки я не любил больше всего на свете. Я предпочитал находиться в тепле, я был теплолюбивым растением. Мерно горели лампочки сигнализации, им вторила моя мрачная настольная лампа — я уже не раз останавливал на ней свой взгляд. За окнами школы чернело небо с крохотными и почему-то редкими капельками звёзд — требовалось усилие, чтобы разглядеть их на фоне тьмы. А ещё, под самым козырьком парадной лестницы — он тоже был виден с моего места — Её Величество Луна посылала мне свой привет. Она была полной сегодня. Она была полной и вчера, должно быть будет такой и завтра. Просто это полнолуние, вот что это такое — любимое моё время.
Я услышал вдруг шаги. Едва уловимые, совсем лёгкие, они доносились из-под самой крыши. Они явственно раздавались в ушах — кто-то не спеша прогуливался по коридорам третьего этажа. Я застыл, прислушиваясь. Звуки шагов не обрывались, они доносились теперь откуда-то из правого крыла — я мог лишь удивляться, что слышу их на таком приличном расстоянии.
Я поднялся, вышел из будки в фойе и, стараясь не суетиться, зашагал к лестнице. Взлетел на третий этаж и встал в нерешительности в проходе. Никого не было видно, мне потребовалось время, чтобы угадать очертания окна на противоположном конце коридора — так было здесь темно. Я двинулся к нему, как к ориентиру. Школа была старой и на двух верхних этажах пол был деревянным. При каждом шаге он нудно и тревожно поскрипывал. Скрипы эти вселили в меня неуверенность. Дойдя до конца коридора, я повернул в правое крыло и вдруг понял, что больше не слышу тех звуков, за которыми шёл. Мне сделалось жутко, ведь я догадывался, чьи это были шаги.