— Не беспокойся, я прекрасно могу платить сама.
— А я не позволю тебе платить.
— Снова мученика из себя корчишь!
…хотя я мог платить за нее, но она не искала легких путей, даже летом. Поэтому по утрам я отвозил ее к станции БАРТа[49], попутно забрасывал Тофа в лагерь, и по дороге нас с Кирстен дергало и колбасило от напряжения, мы искали повода напасть, взорваться, выбросить эмоции: мы не знали, будем ли мы осенью жить вместе, найдем ли мы к осени работу, останемся ли мы к осени влюблены друг в друга. Сам дом обостряет наши проблемы: в нем возникают партии — Тоф и я, Кэти и Бет, Бет, Кирстен и Кэти — и начинаются стычки, от которых в доме охватывает клаустрофобия, несмотря на фантастический вид, и гаснет то веселье, которое мы с Тофом отчаянно пытаемся создать.
К примеру, вскоре мы обнаружили, что в доме, из-за того что пол деревянный, а мебели немного, есть два идеальных маршрута, чтобы кататься в носках с разбега. Лучший — от задней веранды до ступенек (рис. 1), который позволяет даже при очень скромном разбеге легко проехать целых тридцать футов до самых ступенек, ведущих на нижний этаж, причем первый пролет легко перепрыгнуть, а при условии, что тот, кто прокатился, готов на финише кувыркнуться через голову, при удачном завершении можно зафиксировать приземление в стиле Мэри-Лу Реттон[50]: вскинуть руки и выгнуть спину. Ура! Америка!
Рис. 1
Впрочем, любимое наше развлечение — на радость соседям и случайным прохожим представлять, будто я избиваю Тофа ремнем. Вот как это делается: мы открываем дверь задней веранды и становимся в гостиной; я держу в руках сложенный вдвое ремень и резко дергаю за оба конца, так что получается щелчок, словно я со всей силы луплю Тофа по голым ногам. Когда ремень щелкает, Тоф визжит, как поросенок.
РЕМЕНЬ: Щелк!
ТОФ: (Визг!)
Я: Ну что, сынок, нравится?
ТОФ: Прости меня, прости! Я так больше никогда не буду!
Я: Не будешь? Да ты и ходить больше не будешь! РЕМЕНЬ: Щелк!
(Визг) и т. д.
Это очень весело. Мы с Тофом атакуем Калифорнию, нам надо взять от нее все, что можно, а то потом наступит осень и заморозит нас, поэтому, пока Бет и Кэти занимаются своими делами, а Кирстен бегает по собеседованиям, мы с Тофом отправляемся на Телеграф-авеню смотреть на чудиков. Мы бродим вокруг университетского городка в поисках Голого Парня, людей в радужных варенная, кришнаитов и Евреев за Иисуса[51], а также обнаженных по пояс женщин, которые разгуливают, подзуживая окружающих ворчать и приманивая телевизионные камеры и полицейских, выписывающих им свои гнусные штрафы. Но ни одной обнаженной груди мы не увидели и ни разу не столкнулись с Голым Парнем; правда, один раз видели Голого Старика с седой бородой: он непринужденно болтал по телефону и имел на себе только резиновые шлепанцы. Мы обедаем в «Жирном ломте», иногда отправляемся к Берклийской гавани, и там, в скверике на дальнем конце мола, зеленом и холмистом, практически чуть ли не посреди Залива, достаем бейсбольные биты и перчатки, футбольный мяч и фрисби — все это всегда лежит у нас в машине — кидаем их друг другу и устраиваем возню. Есть еще мелкие поручения — нужно добывать продукты и скверные прически, а потом наступают тихие тягучие вечера, в доме нет телевизора, а потом — постель; мы читаем и беседуем, лежа на его маленькой кровати: «Странно, я их уже почти не помню», — как-то вечером сказал он, и его слова были обжигающими и неостановимыми, — а потом я просиживаю час над своими рисунками и Помнишь? Помнишь? Видишь, конечно, ты их помнишь, — а потом мы с Кирстен спим в комнате, из окон которой все-все видно, оттуда такой же обзор, что из гостиной и веранды наверху; Бет спит в соседней комнате, а Тоф спит — он засыпает идеально: две-три минуты, и уже отключился — в самодельном домике, который мы для него устроили, только занавеска и футон, выгородили между нашими спальнями.
Мы доезжаем до пляжа Монтара и паркуемся прямо над ним, рядом с фургоном, за которым светловолосый мужчина стягивает с себя резиновый костюм. Достаем свое барахло и идем вниз, от вершины утеса до его подножия по шаткой лестнице, а Тихий океан радостно приветствует нас.
Взгляните на нас: мы лежим параллельно, Тоф — в рубашке, потому что стесняется. Вот как мы беседуем:
— Тебе скучно?
— Ага, — говорит он.
— Почему?
— Потому что ты просто лежишь, и всё.
— А я устал.
— А мне скучно.
— Сходил бы вниз, построил замок из песка.
— Где?
— Внизу, у воды.
— Зачем?
— Развлечься.
— А сколько мне за это будет?
— В смысле — сколько тебе за это будет?
— Мама давала мне деньги.
— Чтобы ты построил замок из песка?
— Ага.
Я делаю паузу — переварить услышанное. Я соображаю туговато.
— Зачем?
— Затем.
— Зачем затем?
— Не знаю.
— И сколько она тебе давала?
— Доллар.
— Бред какой-то.
— Что бред?
— Платить, чтоб ты играл в песке. Даже не мечтай. Ты не будешь играть в песке, если я тебе не заплачу?
— Не знаю. Может, и буду.
Купаться нельзя: океан слишком холодный, сразу глубина, а подводные течения слишком сильные. Мы сидим и смотрим, как вода и пена бешено заполняют наши рвы и тоннели. Тоф не самый хороший пловец, а волны с силой бьют о берег, и на секунду у меня возникает видение… я вижу другого Тофа, который тонет в двадцати футах от берега. Его утащило в самое чрево, очередная волна набегает и накрывает его, и — это блядское подводное течение. Я несусь, прыгаю, плыву с сумасшедшей скоростью, чтобы вытащить его — все-таки я был в команде пловцов! я умею плавать и нырять, быстро и стремительно! — но я опоздал; вновь и вновь ухожу я под воду, но там все серое, вздымается и вихрится песок, вода мутная, а потом уже слишком поздно: его унесло на сотни футов отсюда… когда я всплываю глотнуть воздуха, я вижу его ручку, загорелую и тонкую; один последний взмах — и все… Кончено! Короче, нам вообще не стоит здесь купаться…
— Эй.
Вполне можно купаться и в бассейне…
— Эй.
— Что, что?
— А что случилось с твоими сосками? — спрашивает он.
— Ты о чем?
— Ну, они вроде как выпирают.
Я смотрю на него в упор:
— Тоф, пришло время кое-что тебе рассказать. Я хочу рассказать тебе о моих сосках. Я хочу рассказать тебе о моих сосках и — в более общем смысле — о мужских сосках в нашей семье. Потому что в один прекрасный день, сынок [иногда я выкидываю такую штуку, и он ее выкидывает: я называю его «сынок», а он меня «папа», и мы смешно болтаем, играя в папу и сына; конечно, мы валяем дурака, но все-таки от этих слов нас слегка подташнивает], в один прекрасный день мои соски станут твоими сосками. В один прекрасный день у тебя тоже появятся соски, неестественно торчащие на груди и твердеющие от малейшего повода, поэтому ты не сможешь носить ничего, кроме футболок из самого плотного хлопка.
— Фигня.
— Да, Тоф, — говорю я, задумчиво глядя на океан и прозревая будущее. — Ты унаследуешь эти соски, а еще ты унаследуешь тощее тело, из которого выпирают ребра, и ты ни в какую не сможешь набрать вес, пока тебе не исполнится двадцать с хвостиком, и половая зрелость наступит у тебя ненормально поздно, и уже совсем скоро твои прекрасные прямые светлые волосы, которые так тебе нравятся, что ты не хочешь стричься, и оттого похож на юного Ривера Феникса[52], станут густыми, жесткими, темными, закудрявятся так яростно и крепко, что, проснувшись поутру, ты будешь выглядеть, словно трижды завивал их, а потом шесть часов гонял в автомобиле с открытым верхом. Ты будешь становиться все уродливей и уродливей, кожу твою покроют прыщи, такие стойкие, что поверх общей твоей прыщавости, от которой огрубеют твои щеки и подбородок, в конце концов превратятся в огромные красные пузыри — твой дерматолог будет называть их «кистами», — и раз в две недели они станут устраивать общие собрания в изгибах твоих носовых пазух, и будут они так велики и красны, что прохожие за двадцать ярдов будут ахать в ужасе, а дети показывать на тебя пальцами и плакать…
— Неправда.
— Правда.
— Фигня. Все будет по-другому, честно.
— Молись, чтобы было по-другому.
Дует ветер, но если просто лежать, прислушиваясь к шелесту песка, то тебе тепло, тепло, тепло. Тоф сидит и закапывает в песок мои ноги.
Надо сделать очень много всего. Пока я стараюсь не думать о том, что нам предстоит, о делах, которые обрушатся на нас с началом учебного года и станут реальностью, но одна мысль — Тофа надо сводить к врачу, надо сделать ему общий осмотр — прорывается в мое сознание, и тут же в голове, блядь, начинается наводнение… Мне надо составить резюме, нам надо искать новое жилье, когда срок нашего подсъема закончится, а как же Тоф будет добираться до школы, если мне надо будет рано ходить на работу? Станет ли Бет качать права, что она слишком занята, не убьем ли мы друг друга? Часто ли Билл будет приезжать из Лос-Анджелеса? Насколько я имею право/могу/буду нагружать Кирстен? И вообще будет ли она рядом? Станет ли она спокойнее, когда у нее появятся работа и машина? Надо ли мне подсветлить волосы? Делает ли свое дело отбеливающая зубная паста? Тофу нужна медицинская страховка. И мне нужна медицинская страховка. Может, я уже болен. Оно уже растет внутри. Что-нибудь, что угодно. Солитер. Или СПИД. Мне пора начинать, пора начинать немедленно, потому что до тридцати я не дотяну. Смерть моя будет нелепой, еще нелепее, чем у них. Когда-нибудь я упаду, как упала она, когда я ее нашел. Мне было шесть лет, это было в полночь, я обнаружил ее, когда она упала с лестницы и разбила себе голову на грифельно-черном полу. Я услышал ее стоны, пошел по коридору, по зеленому ковру, а когда дошел до лестницы, то увидел фигуру в ночной рубашке, скорчившуюся внизу. Я медленно спустился вниз в пижаме, босой, придерживаясь рукой за перила и понятия не имея, кто там, почти зная и в то же время не зная вовсе, но когда я оказался рядом, то услышал ее и узнал по голосу: «Я хотела посмотреть цветок». «Я хотела посмотреть цветок», — говорила она, и повторила это три или четыре раза: «Я хотела посмотреть цветок». Была кровь — черная на грифельно-черном полу, и ее волосы слиплись от крови, теперь уже красные, бурые, блестящие. Я разбудил отца, приехала «скорая помощь». Она вернулась домой с перевязанной головой, и несколько недель я не был уверен, что она — это она. Я хотел, чтобы это была она, верил, что это она, но все-таки оставалась вероятность, что она умерла, и теперь это кто-то другой. Я бы поверил чему угодно.