Я вспомнила хмурый, исподлобья, взгляд отца Венедикта, который он отводил при встречах со мной в последние дни. Но подумала, что тревога игумена преждевременна: наверное, я первая ощутила бы угрозу, если бы она появилась.
— О чем вы говорите… Здесь живут и другие женщины, ничего не опасаясь.
— Это другие женщины, — ответил отец Михаил, снимая нагар со свечи, почти утонувшей в лужице воска. — Они чужие для нас. А с вами у нас общая жизнь, это сближает. — Он сделал два легких движения, приближая одну ладонь к другой, но так и оставив узкий просвет. — Вы подошли слишком близко.
Мне не казалось, что слишком, потому что для меня в этом приближении не было тревоги. Мне хотелось подойти еще ближе, чтобы стало проще, родственней, как между мною и духовным отцом, моим ровесником. Пройдут еще недели две, и напряжение между всеми нами ослабеет от обоюдной открытости, потому что для христианской любви не должно быть «ни мужеского, ни женского пола».
Было около четырех часов, когда я отодвинула засов, запиравший нас изнутри в храме.
Та же теплая и переполненная звездами ночь окружила нас.
На подоконнике трапезной лежал зажженный фонарик: это Арчил или Венедикт намекали игумену, что братия помнит о нем, хотя он и отвлекся от братии.
Отец Михаил молча взял фонарик и пошел по тропинке к моей келье, светя нам обоим. Не дойдя до нее несколько шагов, он остановился и пожелал мне спокойной ночи.
Митя спал, ровно дыша, как спят уставшие дети.
До того, как Арчил придет будить нас, осталось два часа, до литургии — три.
Мне, как всегда, не верилось, что я доживу до Причастия.
В солнечном свете прозрачно сияют над престолом свечи и огоньки, плавающие в желтых лампадах семисвечника. И тонкий луч бьет сквозь дырку в иконостасе из облака над бедным изображением Спасителя, идущего босиком по земле.
Игумен в зеленой фелони, заполнив пространство царских врат, возносит благодарение Богу, как с благодарения начал и Сам Христос установление таинства Евхаристии на прощальной вечери с учениками. Однажды две тысячи лет назад, в сердцевине истории, пришел Христос. Но в Его жизни, смерти и Воскресении на все врем ена даровано нам Его Небесное Царство, и Его Церковь оставлена на земле, чтобы осмысливать и одухотворять жизнь мира.
Вечность Духом Святым нисходит в прозрачное для нее время, Святые Дары прелагаются в Тело и Кровь Христа. Сердцевина истории совпадает с сердцевиной дня и нашей жизни, потому что «ядущий Мою плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне и Я в нем». И это сердцевина тайны: Он принял не абстрактную плоть условного человека — это «Я в нем» и означает реальное воплощение Христа в каждом из причастившихся, в нашем теле и нашей крови. Он воплощается в нас, чтобы нас спасти и обожить, снова быть распятым нашими грехами и в нас воскреснуть.
Поэтому мы славословим и благодарим и хор поет;
— Осанна в вышних! Благословен Грядый во Имя Господне, Осанна в вышних!
Игумен повторяет установительные слова священнодействия:
— Приимите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое, во оставление грехов. Пиите от нея вси, Сия есть Кровь Моя Новаго завета, яже за вы и за многие изливаемая во оставление грехов.
Берет правой рукой дискос, левой — Чащу, крестообразно возносит их над престолом:
— Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся. Господи, хлеб и вино, выбранные из Твоих же бесчисленных даров нам на земле, мы приносим Тебе в благодарность и жертву о всех и за все. Потом игумен в тайных молитвах будет просить Бога, чтобы Он силою Духа Святаго преложил хлеб в Тело Христово, а вино — в Его Кровь… И по обету Спасителя это преложение совершится.
…Священник, стоящий перед престолом с воздетыми руками, — вот высший образ человека и символ его предназначения. Он принимает мир от Бога и каждое творение как знамение Его присутствия, как дар — и возвращает, посвящает их Богу в жертве благодарности и любви. Пустая, не насыщающая сама по себе плоть мира пресуществляется в этой вселенской Евхаристии, становится средством для приобщения к Богу, жизнь преображается в вечную жизнь в Нем.
— Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими, небо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам, яко Иуда, но, яко разбойник, исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем. Да не в суд или во осуждение будет мне Причащение Святых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела.
Игумен произносит эти слова по-русски, потому что причащаемся только мы с Митей. И, крестообразно сложив на груди руки, я вслед за сыном подхожу к Святой Чаше.
— Причащается раба Божия Вероника… во оставление грехов своих и в жизнь вечную.
И, причастившись, я целую серебряный край Чаши.
На холме за нашей кельей есть поляна, обведенная лесом. После литургии мы с Митей ушли туда и разместились чуть поодаль, чтобы не мешать друг другу.
Я расстелила под березой старую овчинную безрукавку, забытую в келье Иларионом, легла, подложив под голову руки, — и Митя сразу пропал в траве и монастырь.
Так бывало и раньше: перед Причастием напряжение нарастало и нарастало — после всенощной, канонов и молитв к причащению, заканчивающихся иногда к середине ночи, после исповеди и литургии я, казалось, из последних сил добиралась до Чаши; а потом сил больше не было, да и не нужны они были больше, потому что все исполнилось и совершилось.
Дремотная знойная тишина во мне и вокруг. Сквозь ветки и глянцевую листву я вижу чистую голубизну неба и белое облачко на ней. Солнце стоит над головой. Если закрыть веки, оно горит сквозь них нежным красноватым светом. И каждый стебелек травы или трехлепестковый лист клевера пронизан солнцем. Я смотрю на разветвленную сеть прожилок в прозрачном зеленом овале с зазубренным краем, на сиреневый, звездчатый венчик мелкого цветка, неприметного в траве. Лесной муравей тащит рыжую сосновую иголку с каплей смолы на конце. Прошел ветер — сухим березовым шелестом, лепетом и бормотаньем, и все опять затихло в потаенной жизни.
Обрывки мыслей, слова из вчерашнего разговора с игуменом нечаянно всплывают в памяти, они мешают мне. «Господи, — думаю я, — освободи меня от всяких слов. Дай мне хоть ненадолго раствориться в Твоем благословенном мире…»
Мите пора уезжать, я приподнимаюсь и ищу его взглядом. Он лежит на траве в подряснике и сапогах, спит, подложив скуфью под щеку, и лицо его во сне светло и чисто. Над ним кружится, садится ему на плечо и взлетает мотылек в голубой пыльце.
Неисповедимы дары Господни — я все еще переживала собственное сиротство, а тем временем у меня вырос сын, и наше глубинное родство с ним заменило мне все формы родства и превзошло их. Никогда никому я не могла бы отдавать душу и жизнь так полно. И если бы это сохранилось до конца моих дней…
Сразу после трапезы прикатил «газик». Оказалось, что вместе с Митей уезжают Эли и Нонна. Вернуться все они собираются с той же машиной через два дня.
Митя, веселый, сменивший подрясник и сапоги на белую рубашку, вельветовые брюки и сандалии, помахал мне с подножки нотной папкой. Дверца захлопнулась, взметнулась и осела пыль от колес на подъеме дороги. Бринька и Мурия с лаем кинулись вслед.
Венедикт отвернулся и, натянув на уши вязаную шапку, пошел к себе.
Я вдруг обнаружила, что осталась одна. Впервые после намеков игумена меня коснулась тревога.
Я устала после почти бессонной ночи и в келье сразу легла, заперев дверь на крючок и даже проверив его на прочность. Но сон не шел.
Вспомнились мелкие подробности последних дней. Теперь мне тоже стало казаться: что-то происходило вокруг меня, но от переполненности другими впечатлениями я этого не замечала.
Был, например, такой эпизод.
Сначала я обедала и ужинала в трапезной после братии, но иногда до вечерни не успевала вымыть посуду, а потом темнело. Я спросила игумена, не могу ли я обедать одновременно с ними, только у себя в келье, и он, безразлично пожав плечами, ответил: «Пожалуйста, как вам удобно». И вот как-то я несла кастрюльку с борщом, а в тарелке поверх нее — хлеб, кусок арбуза и начатую банку с вишневым вареньем. На тропинке мне встретился Венедикт. Он уступил дорогу, взглянув на мою тарелку с таким видом, будто уличил меня в грехе тайноядения. Но не сказал ничего, и мне нечего было возразить.
Зато на другой день он заметил Мите:
— Твоя мать делает успехи.
— Какие? — заинтересовался Митя.
— Носит себе еду в келью.
— Да, это чтобы не ждать вас, а скорее мыть посуду и готовить.
— Но ведь она делает это без благословения игумена…
— Нет, с благословения.
Едва ли Венедикт пожалел мне борща, который я только что сварила в ведерной кастрюле для всех, или кусок арбуза. Едва ли он заподозрил меня в том, что я делаю в келье пищевые запасы на черный день. Здесь проявлялось какое-то подспудное раздражение или недовольство.