Но были и такие (их оказалось немало), которые засыпали ванны сахарным песком, мешками запасали муку, крупы. С ними вели борьбу. Ходили по квартирам, извлекали лишнее. От страха, что у них обнаружат такое количество продуктов, эти люди спускали сахарный песок в унитаз. Я это видела сама — пришлось в составе комсомольского отряда ходить к тем, кто значился в списках, а в список они попадали потому, что их засекали другие отряды в магазинах, наблюдали, куда носит человек такое количество продовольствия.
А надо ли было это делать в этот период? Все равно сгорели Бадаевские склады, где была мука, сахар и прочее для снабжения города. Если бы можно было предвидеть эту катастрофу, то пусть бы скупали как можно больше, а излишки нужно было отбирать, когда не стало в городе продуктов…
Но невозможно предвидеть. Хотя надо было рассредоточить продукты, хранящиеся на Бадаевских складах…
Когда ввели карточки, мама радовалась — хоть порядок будет. Карточного довольствия вполне было достаточно. Мама рассказывала о карточной системе 1928–1935 годов (я застала ее в Ленинграде, когда училась во 2-м классе и в 5-м). Мама приветствовала упорядоченную продажу, чтобы не хапали сверх нормы. А наша семья к ограничениям приучена жизнью.
Фронт подошел к городу.
Мама вернулась с Лужского оборонительного рубежа. Рассказала о сброшенных с самолета листовках с издевательским текстом: «Советские дамочки, не ройте ямочки. Все равно в эти ямочки придут наши таночки». Сама она листовку не читала, так ей рассказали читавшие. Немцы ли их писали? Уж не русские ли немецкие прислужники? В этот период фашист двигался к Луге.
Вскоре мамин отряд был передвинут ближе к Ленинграду, так как Лугу наши войска оставили (сейчас установила — в двадцатых числах августа).
Норма хлеба с введением карточек была:
рабочим и ИТР — 800 гр.,
служащим — 600 гр.,
иждивенцам и детям — 400 гр.
+ другие продукты.
В августе — эвакуация женщин с детьми, инвалидов и стариков. Как же сопротивлялись эвакуации милые ленинградцы! Как напрасно! Но это стало ясно позже. Чем больше уехало бы, тем легче было бы оставшимся, трудоспособным. Многие имели бы возможность остаться в живых, не откажись они в это время уехать. Уехали бы, если могли представить ужас блокады.
Кстати, еще в начале войны немало уезжало без уговоров… О таких ленинградцы говорили: «Как крысы с корабля бегут… И первыми вернутся, когда все наладится…»
Какая была радость для мамы и для меня, когда мы одновременно оказывались дома.
Но наш ли это был дом? Нет, это было неспокойное место для ночлега.
Степан Иванович сдурел. Упорно стал грозить, что выпишет нас из дворницкой, если мама не согласится стать вместо него дворником, так как он хочет отказаться от должности — стал уставать, постарел. Если мама не согласится, то его должность займет какая-то одинокая женщина (следовательно, и дворницкую квартиру), а он согласен (и та женщина согласна) ютиться на кухне, следовательно, «вы окажетесь здесь лишними». Мама доказывала, что мы здесь прописаны постоянно и никто не может выселить нас на улицу, а он твердил, что дворницкая — помещение казенное, посторонним жить не положено…
Мама ему: «А коль казенное, то и тебе, если из дворников выбудешь, здесь не жить. Куда же ты пойдешь?»
Он: «Меня из уважения к возрасту оставят в кухне, а если не разрешат, то уйду к Алене, — (это мать чахоточного Саши, умершего перед войной), — она согласна взять меня к себе».
Мама: «Ох, Степан, чего ты вздурился! Время-то сейчас не то, чтобы чудить. Чего же ты будешь делать — сидеть сложа руки? Сейчас у тебя работы меньше стало, чем до войны: парадный вход не запирается — ночью ты спокойно спишь, и днем ты не постоянно на улице… В дворники я переходить не намерена — я трудармейка, а это как военнообязанная — собой не вольна сейчас распорядиться… Сиди ты и сиди в дворниках…»
На стенах домов плакаты: «Враг у ворот Ленинграда!..»
В начале сентября — первое снижение норм по карточкам:
рабочим, ИТР — 600 гр.,
служащим — 400 гр.,
иждивенцам, детям — 300 гр.
Спичек на месяц — 3 коробочки.
Зашла в свою «политпросветку». Все помещения заняты военными. Формируется какая-то часть. Наша секретарша сказала, что школе предложено эвакуироваться, уговаривала меня уезжать со школой: «Там будут возобновлены занятия, закончишь последний курс…» Многие согласились.
Я отказалась; она мне выдала справку об окончании двух курсов. Круглой печати у нее не было — поставила треугольную и подпись: «Секретарь учебной части такая-то». В справке даже успеваемость за 1940–1941 учебный год указана.
После войны эту справку признали недействительной, когда я предъявила ее в числе документов, говорящих о моем образовании: чиновники спрашивали — почему печать не круглая и подпись не директора? Школа была без директора с первых дней войны — он погиб в первых боях, а секретарь учебной части сидела в школе за все начальство и имела только треугольную печать. Но кому тогда пришло бы в голову рассуждать, будет ли эта справка действительной…
В августе — продолжительная воздушная тревога, но вражеские самолеты не пропустили.
«Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны… Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Стучит метроном…
На окопы в этот период наш отряд не посылали, работаем в местной группе самозащиты от РК комсомола: ночные дежурства на крышах, осмотр светомаскировки в домах, разъяснение населению, где укрываться в случае бомбежки. Руководит нами член партии из нашего дома (политорганизатор). У него большая семья, а он инвалид — открытый туберкулез. От эвакуации вся семья дружно отказалась.
У них тоже нет лишнего гроша за душой и одежда хилая.
А профессор Шаргородский уехал в первом потоке, наверно, со своим научным коллективом (в какой науке он работал — не знаю).
Ходим на военные занятия. Военное обучение населения.
Навестила Смирнова Сашу в общежитии историко-архивного техникума. Он инвалид, а не уехал в эвакуацию. В общежитии могильная тишина. Две души у стола в коридоре — вахтерша и Саша. На столе чайник. Кругом гнетущая пустота. Саша мне сначала обрадовался, потом замолк. Протез не носит (что-то не так сделано). На костылях. Дотопал до подоконника, ловко уселся на нем, оставив и мне место.
— Как живешь, Саша?
— Да вот кукуем со сторожихой. В этих стенах мы с нею единственные, а следовательно, главные ответственные за «объект». По очереди дежурим на крыше и у подъезда.
Неизвестно, будут ли в этом году занятия. Кто на фронте, кто в эвакуации, большинство (девчонки) — на оборонных работах.
Очень сожалеет, что сам себя сделал инвалидом.
— Сейчас такие возможности стать инвалидом или быть убитым. А я — сторож этих стен. Глупо. Мог бы воевать, пользу принести… На улицу не выхожу — стыдно, так как спрашивают, на каком фронте ногу потерял… а я ее потерял по дурости.
Поговорили душевно о многом. Грустный, похудевший.
Верна поговорка: «На миру и смерть красна». Чем тяжелее городу, тем дружнее люди, сердечнее.
Первые дни сентября — обстрел города из дальнобойных орудий…
Недавно прочитала в какой-то книге (цифры выписала, а автора и название не записала, а может быть, это была книга без автора — сборник) о том, что в это время решено было примешивать к муке 12 процентов солодовой, соевой и овсяной муки, 2,5 процента размолотых жмыхов, 1,5 процента отрубей.
Боже! Какие шикарные добавки, если сравнить с тем, что будут есть ленинградцы зимой!
Когда я вернулась с фронта и зашла в музей обороны Ленинграда, увидела на весах 125 гр. блокадного хлеба и перечисление, из чего его пекли…
8/IX немец захватил Шлиссельбург, и не стало сухопутного сообщения с Большой землей.
Работаем в городе.
Еды маловато. Ограничения ощущаются во многом: в освещении, в питании, в топливе, в воде, в транспорте.
Начало блокады.
8 (или 6-го?) сентября 1941 года была первая бомбежка города. А утром мы узнали, что при бомбежке погибла наша сокурсница и член нашего отряда Зина Литманович — великий книгочей политпросвета, снабжавшая всех нас литературой, какой не имелось в библиотеке школы. Негодовала на мою привязанность к Достоевскому («Ты свихнешься на нем! Читай лучше Чехова и Пушкина — ты ведь их совсем не знаешь, кроме программного за семилетку».). Зина подкрашивала (румянила) щечки. Когда ей об этом говорили девчонки, она сердилась и уверяла, что они у нее такие от природы. Толстенные косы ниже пояса. Блондинка. Однажды услышала, как Зину спросил кто-то: «Разве бывают светловолосые евреи?» Она ответила: «Не так уж часто, но встречаются. Ты хочешь услышать от меня подтверждающие твою догадку слова — еврейка ли я? Ты права — я еврейка. А что тебя смущало — несоответствие моего еврейского носа цвету волос? У природы не такие чудеса бывают…»