Иногда Ринри молча прижимал меня к себе. Злейшему врагу не пожелаю испытать то, что испытывала я в такие моменты. И ни разу он не повел себя низко, вульгарно или мелочно. Это бы мне очень помогло.
— В тебе, по сути, нет ни крупицы зла, — сказала я.
Он удивленно помолчал, потом спросил, не вопрос ли это. Его реакция мне многое объяснила.
Да, я попала в точку: именно потому, что в нем не было зла, я очень любила его. Именно потому, что зло было ему чуждо, это была не любовь. Самое лучшее блюдо несовершенно без капельки уксуса. Девятую симфонию Бетховена никто не мог бы слушать, не будь в ней моментов сомнения и отчаяния. Христос не был бы так близок людям, если бы не произносил порой слов, граничащих с ненавистью.
Это напомнило мне кое о чем.
— Ты по-прежнему самурай Иисус?
Ринри ответил с изумительной непосредственностью:
— Ах да, я совершенно об этом забыл.
— Так ты самурай Иисус или нет?
— Да, — сказал он, как студент на занятии.
— Тебе были знаки свыше?
Он, по своему обыкновению, пожал плечами:
— Я читаю сейчас книгу о Рамсесе Втором. Необычайно интересная цивилизация. Мне бы хотелось быть египтянином.
Я поняла, что он японец до мозга костей: его влекло ко всем чужестранным культурам. Так, мы встречаем японцев — специалистов по бретонскому языку XII века или по мотиву нюхательного табака во фламандской живописи. В сменяющих друг друга призваниях Ринри я ошибочно усматривала поиски себя: его искренне и глубоко интересовали другие, вот и все.
Девятого января 1991 года я объявила своему жениху, что улетаю на следующий день в Брюссель. Я сказала это походя, между прочим, как будто собиралась выйти купить газету.
— Что ты будешь там делать?
— Хочу повидать сестру и друзей.
— Когда ты вернешься?
— Не знаю. Скоро.
— Я отвезу тебя в аэропорт.
— Спасибо, не нужно. Справлюсь сама.
Но он настоял. Десятого января за мной в последний раз приехал белый «мерседес».
— Какой тяжеленный чемодан! — сказал он, засовывая мои вещи в багажник.
— Подарки, — сказала я.
Я увозила все свое имущество.
В Нарите я попросила его сразу уехать.
— Не выношу прощаний в аэропорту.
Он поцеловал меня и ушел. Когда он скрылся из виду, комок в горле пропал, грусть сменилась безумной радостью.
Я смеялась. Ругала себя, осыпала всеми бранными словами, каких заслуживала, но не могла перестать смеяться от невероятного чувства освобождения.
Я знала, что мне должно быть горько, стыдно и так далее. Не получалось.
На регистрации я попросила место у окна.
###
Аэропорт, конечно, великий источник радости, но есть радость еще больше: та, что охватывает вас в самолете. Она достигает апогея, когда вы сидите у окна, а самолет отрывается от земли.
При этом я искренне горевала, покидая свою любимую страну, да еще тайком и впопыхах: ужас перед браком действительно пересиливал во мне все остальное. Я парила в небесах от счастья. Крылья самолета были моими крыльями.
Пилот — разумеется, специально для меня — решил пролететь над Фудзи. Как же прекрасен мой вулкан сверху! Я мысленно обратила к нему такую речь: «Мой старый брат, я люблю тебя. Я не предаю тебя, улетая. Бывает, что бегство — акт любви. Чтобы любить, я должна быть свободной. Я улетаю, чтобы сохранить красоту моего чувства к тебе. Не меняйся, пожалуйста!»
Вскоре Япония в иллюминаторе исчезла совсем. Но и тут щемящая тоска не погасила мой восторг. Крылья самолета были продолжением моего тела. Что может быть лучше, чем иметь крылья? Крылья нужны, чтобы улетать.
Считается, что спасаться бегством постыдно. Жаль, ведь это так приятно. Бегство дает самое потрясающее ощущение свободы, какое только может быть. Убегая, чувствуешь себя свободнее, чем когда бежать не от чего. У беглеца мышцы ног наэлектризованы, по коже пробегает трепет, ноздри раздуваются, глаза расширены.
Понятие свободы — тема настолько избитая, что я сразу начинаю зевать. Но физическое ощущение свободы — совсем другое дело. Надо бы всегда иметь, от чего бежать, чтобы поддерживать в себе эту изумительную способность. Впрочем, у человека всегда есть от чего бежать. Хотя бы от самого себя.
От себя можно спастись — вот она, благая весть. То, от чего мы бежим в себе, — это тесная тюремная камера, которую оседлая жизнь создает где угодно. И вдруг мы подхватываем свои пожитки и пускаемся в бега: наше «я» так удивлено, что забывает играть роль тюремщика. От себя можно оторваться, как отрываются от погони.
В иллюминаторе нескончаемая Сибирь, вся белая от снега, идеальное место заключения именно в силу своей огромности. Беглецы гибнут, затерявшись в чрезмерности пространства. Таков парадокс беспредельности: свобода видится там, где ее на самом деле нет. Это тюрьма без стен, такая большая, что из нее не убежишь. Глядя сверху из самолета, это легко понять.
Заратустра, сидящий во мне, вдруг подумал, что если бы я бежала по земле, то оставила бы следы на снегу и меня бы схватили. Крылья — превосходная вещь.
Бегство постыдно? Но все равно оно лучше, чем плен. Единственное бесчестье — это не быть свободным.
Пассажирам раздали наушники. Я включала по очереди разные музыкальные программы, недоумевая, как люди выдерживают эти децибелы. И вдруг наткнулась на Венгерскую рапсодию Листа — мое самое первое музыкальное воспоминание.
Мне два с половиной года, я в гостиной в Сюкугаве, мама с торжественным видом говорит мне: «Вот Венгерская рапсодия». Я слушаю, как будто это захватывающее приключение. А это и есть приключение. Плохие гонятся за хорошими, которые скачут на лошадях. Плохие тоже скачут на лошадях. Главное, кто быстрее. Иногда музыка говорит, что хорошие спасены, но нет, это западня, злые пустились на хитрость, чтобы хорошие подумали, будто они в безопасности, а тут их и застигнут врасплох. Ну наконец-то: хорошие догадались о коварстве преследователей, но слишком поздно, спасутся ли они теперь? Они скачут из последних сил, слившись со спинами своих коней, галоп измотал их, как и лошадей, я за них, я не знаю, хорошая я или плохая, но я на стороне тех, за кем гонятся, у меня душа беглеца, сердце мое бешено стучит, о, впереди пропасть, сумеют ли лошади перепрыгнуть, но прыгать надо, иначе попадешь в лапы к плохим, я слушаю, вытаращив глаза от страха, кони прыгают и приземляются на другом берегу, у самого-самого краешка, всё, спасены, плохие не отваживаются прыгать, у них не хватает храбрости, ведь им не от чего спасаться, стремление поймать не так сильно, как страх быть пойманным, и Венгерская рапсодия завершается победными звуками.
Я назвала самолет Пегасом. Музыка Листа удесятерила мое ликование. Мне двадцать три года, и я еще не нашла ничего из того, что ищу. Поэтому жизнь мне очень нравится. Прекрасно, когда в двадцать три года своя дорога еще не найдена.
Одиннадцатого января 1991 года я приземлилась в аэропорту Завентем. Меня встречала Жюльетта, я бросилась в ее объятия.
Когда мы наконец свое отвизжали, отмычали, отрычали, отблеяли, отклекотали, отверещали и отмяукали, мы посмотрели друг на друга, и сестра спросила:
— Ты ведь больше не уедешь?
— Я остаюсь! — объявила я, чтобы пресечь двусмысленность отрицательных вопросов.
Жюльетта привезла меня домой, в Брюссель. Вот она, Бельгия. Я расчувствовалась, увидев низкое серенькое небо, тесные улицы, старушек в пальто, с неизменными сумочками в руках, трамваи.
— А Ринри? Он приедет? — спросила Жюльетта.
— Не думаю, — ответила я уклончиво.
Деликатная Жюльетта не стала допытываться.
Мы зажили вдвоем, как до моего отъезда. Жить с сестрой очень хорошо. Бельгийский Фонд социального страхования официально закрепил наш союз, присвоив мне статус домработницы. В моих документах значилось: «Домработница Жюльетты Нотомб». Такое не выдумаешь. Я подошла к своему ремеслу очень серьезно и стирала сестре белье.
Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман «Гигиена убийцы». Уходя утром на работу, Жюльетта мне говорила: «Пока, домработница!» Я долго писала, потом развешивала белье, забытое в стиральной машине. Вечером возвращалась Жюльетта и вознаграждала домработницу поцелуем.
В Японии я сэкономила часть своего заработка и привезла с собой. Я подсчитала, что на эти деньги смогу, не роскошествуя, продержаться года два. Если за два года я не найду издателя, беспечно говорила я себе, то тогда и подумаю, что делать дальше. Мне нравилась жизнь, которую я вела. По сравнению с работой в японской фирме это был просто рай.
Время от времени звонил телефон. Я всякий раз изумлялась, услышав голос Ринри. Я никогда не вспоминала о нем и не видела никакой связи между своей жизнью в Японии и в Бельгии: возможность телефонных разговоров между этими двумя мирами казалась мне такой же невероятной, как путешествие во времени. Ринри удивляло мое удивление.