И вот (про интерьеры все же нужно будет поговорить потом подробно, про увлекательную жизнь вещей, отвоевавших у людей пространство, пылящихся, расцветающих) — и вот Негодяев прикуривает две сигареты и, бережно перебирая пепельные спутанные локоны Мадам (если взять прядь ее волос и прядь его волос и приложить их друг к другу, какой красивый получится цвет), говорит:
— Какая скука.
Ого! Зачем же так сразу? Нет, нет, он не об этом, он возвращается к прерванному — мы опоздали — разговору, и Мадам его прекрасно понимает и утвердительно сдвигает брови, выдыхая дым. Ммм… странное это определение цвета — пепельный, — у Мадам волосы вовсе не такие, как пепел: они светлее, ярче в луче солнца…
Итак:
— Какая скука, — сказал Негодяев. — Может быть, сделать его царем?
— В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, — отозвалась Мадам озабоченно.
Ого! Так-таки царем, президент, например, не катит? Негодяев тоже опешил, увидев действие своей шутки. Но он не был бы собою, если бы тотчас не улыбнулся и не стал предлагать различные, равно необходимые Зимнему дворцу усовершенствования. Ай, помогите, что будет с Зимним дворцом! Не спешите кричать, еще никто не знает, что с ним будет. Можно ли знать будущее? Мы прогнозируем, предполагаем, негодуем и трепещем от радости — хлоп, хлоп, — вылетают в Новый год из бутылок пробки, и будущее разливают по стаканам, бокалам, широким фужерам тонкого стекла, — и вот уже не будущее, а прошлое угрюмо урчит в животе. О будущем совершенно точно можно знать одно: когда-нибудь оно свалит нас в могилу. Почему мы и тренируемся, падая под праздничный стол. Жестокая это вещь — новогодние праздники.
Но сейчас лето, июнь, очень холодный июнь, но все равно окошко в студии Негодяева широко открыто — а счастливые прожектеры забились в пухлый сугроб одеял и шепчутся об архитектуре. Почему нет? Гораздо тягостнее было бы, шепчись они, допустим, о книжках. И в любом случае — с книжками или архитектурой — эти минуты лени, разговоров и смешков едва ли не самое трогательное в половом акте.
— В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, — говорит Мадам. — А ты, кстати, не хочешь поставить сюда нормальную мебель?
Ой, душечка, не надо! У Негодяева такая славная квартирка: хай-тэк забавно сочетается со всеми этими табакерками, тростями, кальянами и прочим; турецкий диван похож на выращенную природой полянку, лужок в горах — толстые корни, упитанная трава, распустившиеся цветы пепельниц. Это симбиоз? Возможно.
— И так хорошо, — говорит умница Негодяев.
Женщина пренебрежительно улыбается, но не спорит. Говорит она вот что:
— Хочешь у меня в Фонде работать?
В каком таком фонде? В обыкновенном. Слово “комитет” уже мелькало, так чего вы удивляетесь? Где комитеты, там и фонды — что непонятного.
— Потом, — говорит Негодяев. — Отдохни.
И он дует ей в ухо.
А откуда деньги в Фонде, не Евгений же собирал по копеечке? Да уж, не он; он, вы видите, занят мелкомасштабно. А в ФОНДАХ деньги берутся ниоткуда, сами из себя. Лежит сперва маленькая кучка — пухнет, пухнет, вздыхает, шевелится — и бум! будто злой хулиган бросил палочку дрожжей в очко школьного сортира — поперло. Никакой аудит над этим не властен, вообще никто. Ерунда! Ерунда?
Все на свете, включая откровенную ерунду, и, может быть, ерунда по преимуществу, имеет свои последствия. Летит себе бутылка с десятого этажа — пусть даже яблоко, — и в мире, среди людей, самый честный из которых заслуживает быть повешенным без суда и следствия, становится немного чище. Значит, бутылка и яблоко летели не зря? Вот именно. Вы сейчас, вероятно, поглядываете свободным глазом в телевизор (что там нового в новостях? ну надо же) и думаете, что у любого безобразия есть свои пределы — по крайней мере, излюбленные формы. Так, безобразия политические отливаются в формы брендов, трендов, пугал в костюмах и с широкими лицами, одних и тех же разнообразных слов, программ, угроз, заверений, невежественной и наглой лжи; безобразия экономические — в формы мошенничества, казнокрадства, прямого воровства и убийств; безобразия жизни общественной — это пестрый и причудливый, как содержимое помойки, ком из клипов, фильмов, литературных премий, спектаклей, лиц поп-звезд, лиц рок-звезд, лиц интеллигентов. Все это привычно, понятно, напророчено, подкреплено национальной идеей — а хотите знать, что лежит за пределами? Нет. А почему?
о нашей национальной идее
Потому что тяжело жить, зная, что все на свете — ерунда. В баре вашем… что там сейчас творится… нельзя ли заглянуть? Да Господи Боже, идем, конечно же! Пить надо больше, это вы правильно поняли. Сейчас-сейчас, нажремся чем-нибудь элитным — ром? текила? — до безобразия, поговорим о национальной идее — ведь это манихейство, как Святой Дух, животворит собой на Руси все что ни попадя; что есть наша национальная идея, как не саморазрушение (с попутным истреблением прочего шевелящегося), вражда к жизни, ненависть друг к другу. Вы, мы, Евгений, Аристид Иванович — все запрограммированы на смерть. Хотите сказать, что какие-нибудь американцы не умрут? Умрут, но по-другому. У них смерть — конец всего, что-то, обессмысливающее жизнь, у нас — итог или исполнение, без которого смысла в жизни не было бы вообще. Помните похоронные деньги наших старух, насколько все это серьезно? Мы живем с надеждой быть похороненными как положено. А это пожалуй что и неплохо… А, полегче вам стало? Наливайте, говорите. Пока трезвый, еще как-то стесняешься, но алкоголь не только язык развязывает, но и мысли, когда такое возможно. Мы торопимся — прихлебывая вино, захлебываясь словами, — торопимся сказать нечто непоправимо важное — тяжелые главные слова, — и едва все наконец сказано, стремглав летим в салат и хорошо, если умираем. Ну, еще по одной, не стыдитесь думать! Ой, ну почему мы такие несчастные? Мы не несчастные, мы неприкаянные. Мы живем с мыслью, что вряд ли что-нибудь изменилось в мире, если бы нас вовсе не было. Как это не изменилось бы? А татаро-монголы где бы тогда иго установили? Кто бы заманил в царство холода Наполеона? Проводил полевые испытания социализма? Победил во Второй мировой войне? Где бы всемирная литература раздобыла себе Достоевского, а армии всех стран — автомат Калашникова? Вы еще про балет забыли… да, может, и ига никакого бы не было… ниже татаро-монголов. Все равно мы круче всех! Правильно, наливаем! Пьем! Ой, ну какие же мы несчастные… А все Достоевский! Да, вот именно!.. а почему? Значит, не Достоевский, а татаро-монголы. Которых могло не быть? Да; но заметьте: только в том случае, если не было бы и нас. А раз мы есть — для нас точно припасена какая-нибудь дрянь. Вы думайте, что говорите: не мы же продуцируем всю дрянь на свете? Не мы, разумеется, но мы провоцируем ее появление — как человек, притягивающий к себе все мыслимые несчастья, понимаете? С трудом. Ну-ка еще глоточек. Все, что обходит другие народы стороной, или задевает слегка, или задевает больно, но единожды, нам достается сполна и бессчетно. Наметится в Азии великое переселение — они прутся по нашей территории! Выдумает немец лекарство от скорби — на нас опробуют! Приспичит разгребать говно в Афганистане — нас туда гонят! Приспичит Достоевскому родиться — так именно здесь родится и накаркает! Точно, это заговор. Наливайте! Но, вообще-то, в Афганистане сейчас американцы разгребают. Да, и так разгребут, что опять же все хлынет к нам. Ну почему мы такие несчастные? Пейте давайте, тут еще есть на донышке. На донышке, уже? Поспешили…
А все же куда спешил тот чел на Невском? Чел, который спешил не на свидание?
На пошатывающихся… да-да, шаркающей кавалерийской походкой прошел Евгений сквозь гробовое молчание в свою комнату. (Мадам называет это “кабинет”, и действительно, там есть все, что составило бы счастье какого-нибудь другого человека: огромный антикварный стол под зеленым сукном, огромный антикварный кожаный диван с высокой-превысокой спинкой, антикварные полки с антикварными книгами — полки такие хитроумные, что нужен навык не одного поколения, чтобы справляться с их дверцами, и книги столь затейливые, что и несколько поколений ученых читателей окажутся не в силах лишить потомков их доли трудов и открытий.) Евгений рухнул, завел глаза (ах, потолки старого фонда) и очнулся только следующим утром — правда, невероятно ранним утром — в устрашающе блистающей ванной, где он стоял босиком на девственном кафеле и смотрел в зеркало.
Реальность выплывает из обморока, как вокзал из тумана, или это сознание подобно поезду, который, набирая скорость, вырывается из густого облака дождя? Тот, кто только что видел себя в больном сне, увязает в нем, растерянно смотрит на изменившийся пейзаж — вешки, отчетливая тропинка, которой следовало держаться, чтобы не угодить в трясину, — и не понимает, как быть теперь, паровоз он или пункт прибытия. Именно в этот момент Евгений очнулся и посмотрел на себя в зеркало.