— Черт, — вырвалось у Воаз–Иахина. — Опять отец.
… Лиши плевы смерть, осемени
Мой разгром, восстань из ничего,
Возжелай дочь.
Лот был опоен, соль
Жены за спиной, столп
В пустыне. Камень — мой лот, мертв
Кормщик–Бог.
Слепец,
Зри
Звезду.
— Что думаешь? — спросила девушка, окончив читать.
— Не хочу думать, — ответил Воаз–Иахин. — Можно, мы немножко не подумаем? — Он стянул с нее майку, стал целовать ее груди. Она вывернулась из его объятий.
— Это все, чего тебе от меня надо? — воскликнула она. — Схватить и оттрахать?
Воаз–Иахину удалось укусить ее за бок, но с меньшей убежденностью. Она сидела без движения и казалась совсем ушедшей в свои мысли.
— Ты красивый, — произнесла она, взъерошив его волосы. — А я красивая?
— Да, — признал Воаз–Иахин, расстегивая ее джинсы. Она перекатилась на другую сторону, не дав ему доделать начатое.
— Никакая я не красивая, — сказала она, переворачиваясь на живот и листая свою папку. — Ты так говоришь, потому что хочешь трахаться. Не предаваться любви, а именно трахаться. Я для тебя никакая не красивая.
— Идет, — согласился Воаз–Иахин. — Ты для меня никакая не красивая.
Он спрыгнул на пол и натянул брюки.
— Вернись сюда, — сказала она. — Ты и это не всерьез.
Воаз–Иахин стащил с себя брюки и вскарабкался наверх. Лежа рядом с ней, обнаженной, он взглянул ей в лицо.
— Вот теперь ты очень красивая, — сказал он.
— Черт, — произнесла она и отвернулась. Она так и лежала с повернутым в сторону лицом, недвижная, пока Иахин–Воаз пытался что‑то с ней сделать.
— О! — выдохнула она вдруг.
— Что с тобой?
— Ты делаешь мне больно.
Воаз–Иахин потерял эрекцию, вытащил.
— Черт возьми, — выругался он с досадой.
— Дочерям положено привлекать отцов сексуально, — сказала она, когда он надувшись лежал рядом, — но не мне. Он тоже не находит меня красивой. Однажды он сказал мне, что мальчики будут любить меня за мой ум. Все‑таки никудышный он какой‑то.
— Господи! — произнес Воаз–Иахин. — Меня уже тошнит от этих отцов!
Он уселся, свесив ноги с края койки.
— Не уходи, — попросила она. — Черт возьми, неужели я должна вымаливать каждую минутку нормального человеческого общения? Неужто я должна платить собой за каждую минуту твоего внимания? Ты что, не можешь поговорить со мной по–человечески? Дать что‑нибудь еще, кроме своего члена? Ты и его не даешь — ты только берешь.
При этих словах Ваоз–Иахин почувствовал, как он стремительно, точно на ракете, отдаляется от своего детства. Точно наущенный древним знанием, он понял, что невинность и простота ушли из его жизни. Он застонал и откинулся на подушку, уставившись в потолок. Лила ушла в прошлое, он никогда не обретет ее вновь.
— Чего ты хочешь от меня? — спросил он.
— Поговори со мной. Будь со мной. Будь со мной, а не с одной моей частью.
— О Господи, — простонал Воаз–Иахин. Она была права. Он был не прав. Он никогда не хотел быть с ней. Он просто почувствовал, что она не возражает, а ему нужна была девушка, к которой можно было бы прижаться, просто кто‑то без имени. Но у всех были имена. Он проклял свое новое знание. Он знал эту девушку всего несколько дней, и за это короткое время он успел понаделать столько ошибок, сколько иные не сделают за всю жизнь. У него возникло чувство, что они с ней в одной связке на холодном отвесном склоне. Невыносимая усталость овладела им.
— Что? — встревоженно спросила она, глядя на него. — Что случилось?
Воаз–Иахин глядел в потолок, вспоминая Лилу и первую ночь с ней на крыше, яркие звезды, ощущение того, что тебе просто хорошо, и ты ничего не знаешь. Лев вошел в его сознание и тут же пропал, оставив вместо себя пустоту, что понуждала его идти вперед.
— Чем ты хочешь заниматься? — спросила девушка. — В смысле, не сейчас. Вообще, в жизни.
Чем я хочу заниматься? — повторил Воаз–Иахин про себя. Я хочу отыскать своего отца, чтобы сказать ему, что мне не нужна его карта. Карьерой это не назовешь.
— Черт, — произнес он вслух.
— Да ты интеллектуал, — отметила девушка. — Настоящий мыслитель. Попробуй выразить себя через слова, так, для новизны.
— Я не знаю, чем я буду заниматься, — выдавил Воаз–Иахин.
— Ты ужасно интересный человек, — заключила девушка. — Такие интересные личности не каждый день попадаются. Расскажи мне о себе. Побывав в постели, пора бы и познакомиться. Ты вообще хоть чем‑нибудь занимался? Писал стихи, к примеру, или рисовал? Играешь ли ты на каком‑нибудь музыкальном инструменте? Я пытаюсь вспомнить, почему я согласилась переспать с тобой. Ты был красивый и произнес хорошие слова. Ты сказал, что ищешь своего отца, который ищет льва, а я сказала, что львы вымерли, а ты сказал, что есть один, и есть колесо, а я сказала, что это так красиво, и все, что потом ты захотел сделать, был простой трах.
Воаз–Иахин был уже на полу и одевался.
— Я играю на гитаре, — сказал он. — Я начертил скверную карту и потерял ее, а потом я начертил другую. Как‑то раз я сделал копию с фотографии льва. Я никогда не писал стихов. И картин никогда не рисовал.
Он был зол и в то же время чувствовал, как со словами его непостижимым образом наполняет гордость. В нем было что‑то ненавеянное стихами и картинами, нечто неизвестное, недоступное, но и не преуменьшенное, неприкасаемое, ждущее своего открывателя. Он попытался открыть это, но нашел одну пустоту, был пристыжен, смирился, раскаялся в своей краткой гордости, покачал головой, открыл дверь и ступил в коридор.
Прикрыв за собой дверь, он увидел, что к нему приближается отец девушки. Его лицо было очень красным. Он остановился перед Воаз–Иахином, и тот увидел, что лицо дергается его вместе с очками и бородой.
— Добрый вечер, сэр, — приветствовал его Воаз–Иахин, хотя на дворе была глухая ночь. Он попытался обогнуть его, но тот заступил ему дорогу. Он был мал ростом, не выше Воаз–Иахина, однако Воаз–Иахин чувствовал свою вину и знал, что выглядит соответственно.
— Добрый вечер, сэр! — передразнил его отец девушки с ужасающей гримасой. — Добрый вечер, отец номер такой‑то девушки номер такой‑то. Именно так. Легко и гладко.
Перед Воаз–Иахином возникла морская карта со всеми ее островами и портами. Если его высадят в ближайшем порту по жалобе одного из пассажиров, ему придется искать другой корабль, других людей с их жизненными историями, которые изведут его новым тяжким знанием. Все его карманы были точно набиты огромными светящимися картофелинами ненужного знания. Как бы он хотел, чтобы его путешествие подошло к концу, чтобы ни с кем не разговаривать хоть бы секунду.
— Извините меня, сэр, — произнес он. Но отец девушки продолжал загораживать ему дорогу.
— Кто ты такой? — задал он вопрос. — Должно быть, жизнь для тебя — это череда девушек, иногда прерываемая взрослой женщиной, которая платит тебе за твои услуги. Сейчас ты — официант на лайнере, завтра будешь околачиваться где‑нибудь на пляже. Подумай, ведь через твои руки проходят дочери, отцы которых часами простаивали на ногах, когда те болели, выслушивали их неприятности, желали им всего самого лучшего. И тут — ты с твоим смазливым личиком, ясными глазами и длинными волосами.
Воаз–Иахин опустился на пол, положив руки на колени. Он помотал головой. Он был почти на грани того, чтобы не разрыдаться, но вместо этого рассмеялся.
— И ты еще смеешься? — возмутился отец девушки.
— Вы не знаете, над чем я смеюсь, — проговорил Воаз–Иахин. — У меня ничего не получается легко и гладко, и моя жизнь далеко не череда девушек — это скорее череда отцов. Вам было бы легче, если у меня было морщинистое лицо, слезящиеся глаза и короткие волосы? Ваша дочь тогда пошла бы в монахини?
Лицо его собеседника смягчилось под очками и бородой.
— Трудно отпускать, — сказал он.
— Но трудно и держаться, — в свою очередь сказал Воаз–Иахин.
— За что? — спросил тот.
— За колесо, — ответил Воаз–Иахин.
— А! — вырвалось у отца девушки. — Я знаю это колесо.
Он улыбнулся и сел рядом с Воаз–Иахином. Они сидели на полу и улыбались, а корабль гудел, жужжали кондиционеры, и темное море ударяло в борта.
Темнота ревела вместе со львом, ночь подкрадывалась его молчанием. Лев был. В неведении о том, что не существует, он существовал. В неведении о себе самом, он был весь солнечная ярость со спокойной радостью в середке, он был ярость бытия охотником, вечно возрождающаяся, чтобы пожрать небытие. Колесо было тогда, когда он несся по выжженной равнине, впечатывая каждое свое движение в благодарный воздух. Он умер, кусая колесо, прокатившееся по нему и оставившее его мертвым. Но колесо осталось, остался и лев. Он был невредим, ничем не умаленный, ничем не возвеличенный, абсолютный. Ел он или не ел мясо, был видим или невидим, знаем, когда было о нем знание, или незнаем, когда знания не было. Но он всегда был.